Неточные совпадения
В Англии и ее колониях письмо есть заветный предмет, который проходит чрез тысячи рук, по железным и другим дорогам, по океанам, из полушария в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только
он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если
он умер или
сам воротился туда же.
Но когда потом от карты и от учительской указки я перешел к подвигам и приключениям Куков, Ванкуверов, я опечалился: что перед
их подвигами Гомеровы герои, Аяксы, Ахиллесы и
сам Геркулес?
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за
ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды юности,
сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
Два времени года, и то это так говорится, а в
самом деле ни одного: зимой жарко, а летом знойно; а у вас там, на «дальнем севере», четыре сезона, и то это положено по календарю, а в самом-то деле
их семь или восемь.
А примут отлично, как хорошие знакомые; даже самолюбию
их будет приятно участие к
их делу, и
они познакомят вас с
ним с радушием и
самою изысканною любезностью.
Они разом схватили все, что было со мной, чуть не меня
самого, и понесли в назначенную мне каюту.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах, в
самом деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил
он и капитану, и старшему офицеру, и вахтенному и бегал то к карте в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот
он, весь виден!» — твердил
он, радуясь, как будто увидел родного отца. И пошел мерять и высчитывать узлы.
Я уж писал вам, как радовала Фаддеева всякая неудача, приключившаяся кому-нибудь, полученный толчок, даже
им самим, как в настоящем случае.
«А чем
он нехорош, позвольте спросить? — вдруг спрашивает
он в негодовании, —
сам покупал провизию, старался угодить — и вот награда!
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит
он со слезами в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно не захохочут все и наконец
он сам.
Знаете что, — перебил
он, — пусть
он продолжает потихоньку таскать по кувшину, только, ради Бога, не больше кувшина: если
его Терентьев и поймает, так что ж
ему за важность, что лопарем ударит или затрещину даст: ведь это не всякий день…» — «А если Терентьев скажет вам, или вы
сами поймаете, тогда…» — «Отправлю на бак!» — со вздохом прибавил Петр Александрович.
Вот к этому я не могу прибрать ключа; не знаю, что будет дальше: может быть,
он найдется
сам собою.
Через день, по приходе в Портсмут, фрегат втянули в гавань и ввели в док, а людей перевели на «Кемпердоун» — старый корабль, стоящий в порте праздно и назначенный для временного помещения команд. Там поселились и мы, то есть туда перевезли наши пожитки, а
сами мы разъехались. Я уехал в Лондон, пожил в
нем, съездил опять в Портсмут и вот теперь воротился сюда.
Если путешествуешь не для специальной цели, нужно, чтобы впечатления нежданно и незванно
сами собирались в душу; а к кому
они так не ходят, тот лучше не путешествуй.
Чем смотреть на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; смотреть
их походку или какую-то иноходь, и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к
самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу.
Их, конечно, надо учить наизусть, да
они сами так властительно ложатся в память.
Самый Британский музеум, о котором я так неблагосклонно отозвался за то, что
он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, —
он разве не есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет с идеей обогатить память свою не одним фактом?
В одной из
них, divan-tavern, хозяин присутствует постоянно
сам среди посетителей,
сам следит, все ли удовлетворены, и где заметит отсутствие слуги, является туда или посылает сына.
Торговля видна, а жизни нет: или вы должны заключить, что здесь торговля есть жизнь, как
оно и есть в
самом деле.
Скучно покажется «универсально» образованному человеку разговаривать с
ним в гостиной; но, имея завод, пожелаешь выписать к себе
его самого или
его произведение.
Светское воспитание, если
оно в
самом деле светское, а не претензия только на
него, не так поверхностно, как обыкновенно думают.
Он просил меня купить этой кожи себе и товарищам по поручению и
сам отправился со мной.
Какое счастье, что
они не понимали друг друга! Но по одному лицу, по голосу Фаддеева можно было догадываться, что
он третирует купца en canaille, как какого-нибудь продавца баранок в Чухломе. «Врешь, не то показываешь, — говорил
он, швыряя штуку материи. — Скажи
ему, ваше высокоблагородие, чтобы дал той
самой, которой отрезал Терентьеву да Кузьмину». Купец подавал другой кусок. «Не то, сволочь, говорят тебе!» И все в этом роде.
Если обстановить этими выдумками, машинками, пружинками и таблицами жизнь человека, то можно в pendant к вопросу о том, «достовернее ли стала история с тех пор, как размножились ее источники» — поставить вопрос, «удобнее ли стало жить на свете с тех пор, как размножились удобства?» Новейший англичанин не должен просыпаться
сам; еще хуже, если
его будит слуга: это варварство, отсталость, и притом слуги дороги в Лондоне.
Кончив завтрак,
он по одной таблице припоминает, какое число и какой день сегодня, справляется, что делать, берет машинку, которая
сама делает выкладки: припоминать и считать в голове неудобно.
Я не упоминаю о том, что двери перед
ним отворяются и затворяются взад и вперед почти
сами.
Неизвестно, когда проснулся бы
он сам собою, разве когда не стало бы уже человеческой мочи спать, когда нервы и мускулы настойчиво потребовали бы деятельности.
«Что скажешь, Прохор?» — говорит барин небрежно. Но Прохор ничего не говорит;
он еще небрежнее достает со стены машинку, то есть счеты, и подает барину, а
сам, выставив одну ногу вперед, а руки заложив назад, становится поодаль. «Сколько чего?» — спрашивает барин, готовясь класть на счетах.
Про старичка, какого-нибудь Кузьму Петровича, скажут, что у
него было душ двадцать, что холера избавила
его от большей части из
них, что землю
он отдает внаем за двести рублей, которые посылает сыну, а
сам «живет в людях».
Мне хотелось поверить портрет с подлинными чертами лежавшего передо мной великана, во власть которого я отдавался на долгое время. «Какой же
он в
самом деле? — думал я, поглядывая кругом.
Опираясь на
него, я вышел «на улицу» в тот
самый момент, когда палуба вдруг как будто вырвалась из-под ног и скрылась, а перед глазами очутилась целая изумрудная гора, усыпанная голубыми волнами, с белыми, будто жемчужными, верхушками, блеснула и тотчас же скрылась за борт. Меня стало прижимать к пушке, оттуда потянуло к люку. Я обеими руками уцепился за леер.
Мы оставили
его в
самый занимательный момент: Людовик-Наполеон только что взошел на престол.
Португальцы поставили носилки на траву. «Bella vischta, signor!» — сказали
они. В
самом деле, прекрасный вид! Описывать
его смешно. Уж лучше снять фотографию: та, по крайней мере, передаст все подробности. Мы были на одном из уступов горы, на половине ее высоты… и того нет: под ногами нашими целое море зелени, внизу город, точно игрушка; там чуть-чуть видно, как ползают люди и животные, а дальше вовсе не игрушка — океан; на рейде опять игрушки — корабли, в том числе и наш.
Португальцы с выражением глубокого участия сказывали, что принцесса — «sick, very sick (очень плоха)» и сильно страдает. Она живет на
самом берегу, в красивом доме, который занимал некогда блаженной памяти
его императорское высочество герцог Лейхтенбергский. Капитан над портом, при посещении нашего судна, просил не салютовать флагу, потому что пушечные выстрелы могли бы потревожить больную.
С ней была пожилая дама, вся в черном, начиная с чепца до ботинок; и
сама хозяйка тоже;
они, должно быть, в трауре.
«Что же это? как можно?» — закричите вы на меня… «А что ж с
ним делать? не послать же в
самом деле в Россию». — «В стакан поставить да на стол». — «Знаю, знаю. На море это не совсем удобно». — «Так зачем и говорить хозяйке, что пошлете в Россию?» Что это за житье — никогда не солги!
Я из Англии писал вам, что чудеса выдохлись, праздничные явления обращаются в будничные, да и
сами мы уже развращены ранним и заочным знанием так называемых чудес мира, стыдимся этих чудес, торопливо стараемся разоблачить чудо от всякой поэзии, боясь, чтоб нас не заподозрили в вере в чудо или в младенческом влечении к
нему: мы выросли и оттого предпочитаем скучать и быть скучными.
Тут же, у
самого берега, купались наши матросы, иногда выходили на берег и, погревшись на солнце, шли опять в воду, но черные дамы не обращали на это ни малейшего внимания: видно,
им не в первый раз.
Иногда и не спросишь
его, но
он сам не утерпит.
В
самом деле, у
них глуповата физиономия.
Они безвкусны, жестки, летают над
самым кораблем и часто зацепляют крыльями за паруса.
7-го или 8-го марта, при ясной, теплой погоде, когда качка унялась, мы увидели множество какой-то красной массы, плавающей огромными пятнами по воде. Наловили ведра два — икры. Недаром видели стаи рыбы, шедшей незадолго перед тем тучей под
самым носом фрегата. Я хотел продолжать купаться, но это уже были не тропики: холодно, особенно после свежего ветра. Фаддеев так с радости и покатился со смеху, когда я вскрикнул, лишь только
он вылил на меня ведро.
У
самого подножия горы лежат домов до сорока английской постройки; между
ними видны две церкви, протестантская и католическая.
Доставка
его изнутри колонии обходится дорого, оттого дерево употребляется только на мебель и другие,
самые необходимые поделки.
Вот что: из темной комнаты буфета в светлые сени выходило большое окно; в
нем, как в рамке, вставлена была прекрасная картинка: хорошенькая девушка, родственница m-rs Welch, Кэролейн, то есть Каролина, та
самая, которую мы встретили на лестнице.
Я хотел засмеяться и, глядя на
них,
сам зевнул до слез, а
они засмеялись.
В отеле в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов дня и жизни. После десерта все двинулись к буфету, где, в черном платье, с черной сеточкой на голове, сидела Каролина и с улыбкой наблюдала, как смотрели на нее. Я попробовал было подойти к окну, но места были ангажированы, и я пошел писать к вам письма, а часа в три отнес
их сам на почту.
— «Куда же отправитесь, выслужив пенсию?» — «И
сам не знаю; может быть, во Францию…» — «А вы знаете по-французски?» — «О да…» — «В
самом деле?» И мы живо заговорили с
ним, а до тех пор, правду сказать, кроме Арефьева, который отлично говорит по-английски, у нас рты были точно зашиты.
Да нет, все в
нем не английское: не смотрит
он, вытараща глаза; не сжата у
него, как у англичан, и
самая мысль, суждение в какие-то тиски; не цедит
он ее неуклюже, сквозь зубы, по слову.
Догадка о
его национальности оставалась все еще без доказательств, и доктор мог надеяться прослыть за англичанина или француза, если б
сам себе не нанес решительного удара.