Неточные совпадения
«Там вас капитан на
самый верх посадит, — говорили мне друзья и знакомые (отчасти и вы, помните?), — есть
не велит давать, на пустой берег высадит».
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя
не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды юности,
сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
И когда ворвутся в душу эти великолепные гости,
не смутится ли
сам хозяин среди своего пира?
И в
самом деле напрасно: во все время плавания я ни разу
не почувствовал ни малейшей дурноты и возбуждал зависть даже в моряках.
Они разом схватили все, что было со мной, чуть
не меня
самого, и понесли в назначенную мне каюту.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх; я туда же. В
самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и
не перечтешь, сколько наделает вреда себе и другим.
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор
не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно
не захохочут все и наконец он
сам.
Знаете что, — перебил он, — пусть он продолжает потихоньку таскать по кувшину, только, ради Бога,
не больше кувшина: если его Терентьев и поймает, так что ж ему за важность, что лопарем ударит или затрещину даст: ведь это
не всякий день…» — «А если Терентьев скажет вам, или вы
сами поймаете, тогда…» — «Отправлю на бак!» — со вздохом прибавил Петр Александрович.
Я еще
сам не определил смысла многих явлений новой своей жизни.
Вот к этому я
не могу прибрать ключа;
не знаю, что будет дальше: может быть, он найдется
сам собою.
В спорах о любви начинают примиряться; о дружбе еще
не решили ничего определительного и, кажется, долго
не решат, так что до некоторой степени каждому позволительно составить
самому себе идею и определение этого чувства.
Сам я только что собрался обещать вам —
не писать об Англии, а вы требуете, чтоб я писал, сердитесь, что до сих пор
не сказал о ней ни слова.
Если путешествуешь
не для специальной цели, нужно, чтобы впечатления нежданно и незванно
сами собирались в душу; а к кому они так
не ходят, тот лучше
не путешествуй.
Самый Британский музеум, о котором я так неблагосклонно отозвался за то, что он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, — он разве
не есть огромная сокровищница, в которой
не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет с идеей обогатить память свою
не одним фактом?
Но при этом
не забудьте взять от купца счет с распиской в получении денег, — так мне советовали делать; да и купцы,
не дожидаясь требования,
сами торопятся дать счет.
Не подумайте, чтобы я порицал уважение к бесчисленным заслугам британского Агамемнона — о нет! я
сам купил у мальчишки медальон героя из какой-то композиции.
Американский замок, о котором я упомянул, — это такой замок, который так запирается, что и
сам хозяин подчас
не отопрет.
Но зато есть щели, куда
не всегда протеснится сила закона, где бессильно и общественное мнение, где люди находят способ обойтись без этих важных посредников и ведаются
сами собой: вот там-то машина общего движения оказывается неприложимою к мелким, индивидуальным размерам и колеса ее вертятся на воздухе.
Не знаю, поражает ли это
самих англичан.
Светское воспитание, если оно в
самом деле светское, а
не претензия только на него,
не так поверхностно, как обыкновенно думают.
Светский человек умеет поставить себя в такое отношение с вами, как будто забывает о себе и делает все для вас, всем жертвует вам,
не делая в
самом деле и
не жертвуя ничего, напротив, еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Какое счастье, что они
не понимали друг друга! Но по одному лицу, по голосу Фаддеева можно было догадываться, что он третирует купца en canaille, как какого-нибудь продавца баранок в Чухломе. «Врешь,
не то показываешь, — говорил он, швыряя штуку материи. — Скажи ему, ваше высокоблагородие, чтобы дал той
самой, которой отрезал Терентьеву да Кузьмину». Купец подавал другой кусок. «
Не то, сволочь, говорят тебе!» И все в этом роде.
Если обстановить этими выдумками, машинками, пружинками и таблицами жизнь человека, то можно в pendant к вопросу о том, «достовернее ли стала история с тех пор, как размножились ее источники» — поставить вопрос, «удобнее ли стало жить на свете с тех пор, как размножились удобства?» Новейший англичанин
не должен просыпаться
сам; еще хуже, если его будит слуга: это варварство, отсталость, и притом слуги дороги в Лондоне.
Я
не упоминаю о том, что двери перед ним отворяются и затворяются взад и вперед почти
сами.
Неизвестно, когда проснулся бы он
сам собою, разве когда
не стало бы уже человеческой мочи спать, когда нервы и мускулы настойчиво потребовали бы деятельности.
«Что скажешь, Прохор?» — говорит барин небрежно. Но Прохор ничего
не говорит; он еще небрежнее достает со стены машинку, то есть счеты, и подает барину, а
сам, выставив одну ногу вперед, а руки заложив назад, становится поодаль. «Сколько чего?» — спрашивает барин, готовясь класть на счетах.
Сам он
не был изнежен и почти ею
не пользовался, особенно в непогоду.
Гавани на Мадере нет, и рейд ее неудобен для судов, потому что нет глубины, или она, пожалуй, есть, и слишком большая, оттого и
не годится для якорной стоянки: недалеко от берега — 60 и 50 сажен; наконец, почти у
самой пристани, так что с судов разговаривать можно, — все еще пятнадцать сажен.
Португальцы поставили носилки на траву. «Bella vischta, signor!» — сказали они. В
самом деле, прекрасный вид! Описывать его смешно. Уж лучше снять фотографию: та, по крайней мере, передаст все подробности. Мы были на одном из уступов горы, на половине ее высоты… и того нет: под ногами нашими целое море зелени, внизу город, точно игрушка; там чуть-чуть видно, как ползают люди и животные, а дальше вовсе
не игрушка — океан; на рейде опять игрушки — корабли, в том числе и наш.
Португальцы с выражением глубокого участия сказывали, что принцесса — «sick, very sick (очень плоха)» и сильно страдает. Она живет на
самом берегу, в красивом доме, который занимал некогда блаженной памяти его императорское высочество герцог Лейхтенбергский. Капитан над портом, при посещении нашего судна, просил
не салютовать флагу, потому что пушечные выстрелы могли бы потревожить больную.
«Что же это? как можно?» — закричите вы на меня… «А что ж с ним делать?
не послать же в
самом деле в Россию». — «В стакан поставить да на стол». — «Знаю, знаю. На море это
не совсем удобно». — «Так зачем и говорить хозяйке, что пошлете в Россию?» Что это за житье — никогда
не солги!
Но пора кончить это письмо… Как? что?.. А что ж о Мадере: об управлении города, о местных властях, о числе жителей, о количестве выделываемого вина, о торговле: цифры, факты — где же все? Вправе ли вы требовать этого от меня? Ведь вы просили писать вам о том, что я
сам увижу, а
не то, что написано в ведомостях, таблицах, календарях. Здесь все, что я видел в течение 10-ти или 12-ти часов пребывания на Мадере. Жителей всех я
не видел, властей тоже и даже
не успел хорошенько посетить ни одного виноградника.
Я из Англии писал вам, что чудеса выдохлись, праздничные явления обращаются в будничные, да и
сами мы уже развращены ранним и заочным знанием так называемых чудес мира, стыдимся этих чудес, торопливо стараемся разоблачить чудо от всякой поэзии, боясь, чтоб нас
не заподозрили в вере в чудо или в младенческом влечении к нему: мы выросли и оттого предпочитаем скучать и быть скучными.
Выйдешь из каюты на полчаса дохнуть ночным воздухом и простоишь в онемении два-три часа,
не отрывая взгляда от неба, разве глаза невольно
сами сомкнутся от усталости.
Тут же, у
самого берега, купались наши матросы, иногда выходили на берег и, погревшись на солнце, шли опять в воду, но черные дамы
не обращали на это ни малейшего внимания: видно, им
не в первый раз.
Вы любите вопрошать у
самой природы о ее тайнах: вы смотрите на нее глазами и поэта, и ученого… в 110 солнце осталось уже над нашей головой и
не пошло к югу.
Иногда и
не спросишь его, но он
сам не утерпит.
В этом климате сиеста необходима; на севере в
самый жаркий день вы легко просидите в тени,
не устанете и
не изнеможете, даже займетесь делом.
Это
не зрелая, увядшая красавица, а бодрая, полная сил, жизни и строгого целомудрия дева, как
сама Диана.
Хотя наш плавучий мир довольно велик, средств незаметно проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок дней с лишком
не видали мы берега.
Самые бывалые и терпеливые из нас с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что-нибудь другое? Друг на друга почти
не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду, в котором часу тот или другой ляжет спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались в смоле.
7-го или 8-го марта, при ясной, теплой погоде, когда качка унялась, мы увидели множество какой-то красной массы, плавающей огромными пятнами по воде. Наловили ведра два — икры. Недаром видели стаи рыбы, шедшей незадолго перед тем тучей под
самым носом фрегата. Я хотел продолжать купаться, но это уже были
не тропики: холодно, особенно после свежего ветра. Фаддеев так с радости и покатился со смеху, когда я вскрикнул, лишь только он вылил на меня ведро.
Львиная гора похожа, говорят, на лежащего льва: продолговатый холм в
самом деле напоминает хребет какого-то животного, но конический пик, которым этот холм примыкает к Столовой горе, вовсе
не похож на львиную голову.
— «Куда же отправитесь, выслужив пенсию?» — «И
сам не знаю; может быть, во Францию…» — «А вы знаете по-французски?» — «О да…» — «В
самом деле?» И мы живо заговорили с ним, а до тех пор, правду сказать, кроме Арефьева, который отлично говорит по-английски, у нас рты были точно зашиты.
Да нет, все в нем
не английское:
не смотрит он, вытараща глаза;
не сжата у него, как у англичан, и
самая мысль, суждение в какие-то тиски;
не цедит он ее неуклюже, сквозь зубы, по слову.
Догадка о его национальности оставалась все еще без доказательств, и доктор мог надеяться прослыть за англичанина или француза, если б
сам себе
не нанес решительного удара.
Я припоминал все, что читал еще у Вальяна о мысе и о других: описание песков, зноя, сражений со львами, о фермерах, и
не верилось мне, что я еду по тем
самым местам, что я в 10 000 милях от отечества.
Они
сами должны были читать историю края на песках, на каменных скрижалях гор, где
не осталось никаких следов минувшего.
Прочие промыслы, как, например, рыбная и звериная ловля, незначительны и
не в состоянии прокормить
самих промышленников; для торговли эти промыслы едва доставляют несколько неважных предметов, как-то: шкур, рогов, клыков, которые
не составляют общих, отдельных статей торга.
Самые важные промыслы — скотоводство и земледелие; но они далеко еще
не достигли того состояния, в котором можно было бы ожидать от них полного вознаграждения за труд.
Сильные и наиболее дикие племена, теснимые цивилизацией и войною, углубились далеко внутрь; другие, послабее и посмирнее, теснимые первыми изнутри и европейцами от берегов, поддались
не цивилизации, а силе обстоятельств и оружия и идут в услужение к европейцам, разделяя их образ жизни, пищу, обычаи и даже религию, несмотря на то, что в 1834 г. они освобождены от рабства и, кажется, могли бы выбрать
сами себе место жительства и промысл.