Неточные совпадения
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: —
это не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня
само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— Давно бы сказал мне
это, и я удивляться перестал бы, потому что я
сам такой, — сказал Аянов, вдруг останавливаясь. — Ходи ко мне, вместо нее…
В
этом он виноват был
сам. Старухи давно уже, услыхав его фамилию, осведомлялись, из тех ли он Райских, которые происходили тогда-то от тех-то и жили там-то?
Сам он был не скучен, не строг и не богат. Старину своего рода он не ставил ни во что, даже никогда об
этом не помнил и не думал.
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а
сам, пользуясь
этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не зная, зачем, для чего?
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы
сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю
этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь
сама тронет, коснется, пробудит от
этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из
этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— А вы
сами, cousin, что делаете с
этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и
эти… бабы? — спросила она с любопытством.
— Да,
это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть
самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
—
Сами учитесь давать, кузина; но прежде надо понять
эти тревоги, поверить им, тогда выучитесь и давать деньги.
— Чем и как живет
эта женщина! Если не гложет ее мука, если не волнуют надежды, не терзают заботы, — если она в
самом деле «выше мира и страстей», отчего она не скучает, не томится жизнью… как скучаю и томлюсь я? Любопытно узнать!
— И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что
сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить все свое время на
это.
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть
сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было
этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Какие
это периоды, какие дни — ни другие, ни
сам он не знал.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге
этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел
сам.
У него упали нервы: он перестал есть, худо спал. Он чувствовал оскорбление от одной угрозы, и ему казалось, что если она исполнится, то
это унесет у него все хорошее, и вся его жизнь будет гадка, бедна и страшна, и
сам он станет, точно нищий, всеми брошенный, презренный.
А когда все кончалось, когда шум, чад, вся трескотня выходили из него, он вдруг очнется, окинет все удивленными глазами, и внутренний голос спросит его: зачем
это? Он пожмет плечами, не зная
сам зачем.
Он и знание — не знал, а как будто видел его у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал его и
этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем
самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
И
сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего
этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Правда ли
это, нет ли — знали только они
сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К
этому все привыкли и дальнейших догадок на
этот счет никаких не делали.
Об
этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там, на дне его, среди кустов, еще при жизни отца и матери Райского, убил за неверность жену и соперника, и тут же
сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
— Что вы
это ему говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать
сама, а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
Но лишь коснется речь
самой жизни, являются на сцену лица, события, заговорят в истории, в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские — но живые лица, — у Райского ухо невольно открывается: он весь тут и видит
этих людей,
эту жизнь.
В
самом деле, у него чуть не погасла вера в честь, честность, вообще в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал
этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя, как губка, все задевавшие его явления.
Накупать брильянтов, конечно, не
самой (
это все, что есть неподдельного в ее жизни) — нарядов, непременно больше, чем нужно, делая фортуну поставщиков, — вот главный пункт ее тщеславия.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к
этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал
сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Как же: отдать ее за учителя? — сказала она. — Вы не думаете
сами серьезно, чтоб
это было возможно!
— Да, кузина, вы
сами знаете
это…
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и
этим живет!» В
самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— В
самом деле
это очень просто! — заметил Райский. — Ну, потом, после свадьбы!..
— Mon Dieu, mon Dieu! [О Боже, Боже! (фр.)] — говорила она, глядя на дверь, — что вы говорите!.. вы знаете
сами, что
это невозможно!
— Но кто же будет
этот «кто-то»? — спросил он ревниво. — Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание о чувстве? Не он ли вправе бросить ей в сердце и
самое чувство?
Он вспомнил свое забвение, небрежность, — других оскорблений быть не могло:
сам дьявол упал бы на колени перед
этим голубиным, нежным, безответным взглядом.
Он видел, что заронил в нее сомнения, что
эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В
самом ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим,
этой мертвой гордости моего рода и круга,
этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Глядя на
эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на
это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что
это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его
самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него в бороду, и все лицо казалось щеткой. — Долой
этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой
это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда
сами станете на колени и будете молиться…
Нет, — горячо и почти грубо напал он на Райского, — бросьте
эти конфекты и подите в монахи, как вы
сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и что бы ни делалось около вас, куда бы ни увлекала жизнь, в какую яму ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
— Вы
сами видите
это, — продолжал он, — что за один ласковый взгляд, без особенного значения, за одно слово, без обещаний награды, все бегут, суетятся, ловят ваше внимание.
— Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете
сами, жаль вам или нет:
это уж много от вас,
это половина победы…
— Но вы
сами, cousin, сейчас сказали, что не надеетесь быть генералом и что всякий, просто за внимание мое, готов бы… поползти куда-то… Я не требую
этого, но если вы мне дадите немного…
Потом он отбросил
эту мысль и
сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается, глаза впиваются в нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
— Вы влюблены в
этого итальянца, в графа Милари — да? — спросил он и погрузил в нее взгляд и чувствовал
сам, что бледнеет, что одним мигом как будто взвалил тысячи пуд себе на плечи.
— Да,
это так, и все, что вы делаете в
эту минуту, выражает не оскорбление, а досаду, что у вас похитили тайну… И
самое оскорбление
это — только маска.
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что
это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я
сам возбудил в себе…
Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
«Да,
это правда, я попал: она любит его! — решил Райский, и ему стало уже легче, боль замирала от безнадежности, оттого, что вопрос был решен и тайна объяснилась. Он уже стал смотреть на Софью, на Милари, даже на
самого себя со стороны, объективно.
Он шел тихий, задумчивый, с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли боли корыстной любви и печали. Не стало страсти, не стало как будто
самой Софьи,
этой суетной и холодной женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки, не было и ненавистного Милари.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего
этого материала может выйти разве пролог к роману! а
самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
Видно, что ей живется крепко, хорошо, что она если и борется, то не дает одолевать себя жизни, а
сама одолевает жизнь и тратит силы в
этой борьбе скупо.
Он удивлялся, не сообразив в
эту минуту, что тогда еще он
сам не был настолько мудр, чтобы уметь читать лица и угадывать по ним ум или характер.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что
это затеял, или в
самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.