Неточные совпадения
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только
и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты
знаешь?
Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
И он не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем
знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил с нею
и потом уже стал искать знакомства с ее домом. Это было всего легче сделать через отца ее:
так Райский
и сделал.
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не
знаю, что я
такое,
и никто этого не
знает. Я больной, ненормальный человек,
и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба
так ясна,
и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он, не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам было проснуться после
такой ночи, как радостно
знать, что вы существуете, что есть мир, люди
и он…
— А! кузина, вы краснеете? значит, тетушки не всегда сидели тут, не все видели
и знали! Скажите мне, что
такое! — умолял он.
Райский не
знал: он
так же машинально слушал, как
и смотрел,
и ловил ухом только слова.
Они равно хорошо учатся
и из математики,
и из истории, сочиняют, чертят, рисуют
и языки
знают,
и все — счастливцы! Их все уважают, они
так гордо смотрят,
так покойно спят, всегда одинаковы.
Если же кого-нибудь называла по имени
и по отчеству,
так тот
знал, что над ним собралась гроза...
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво
и задумчиво менял тарелки
и не охотник был говорить. Когда
и барыня спросит его,
так он еле ответит, как будто ему было бог
знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается,
и не курит; притом он усерден к церкви.
Одного франта
так отделал,
узнав, что он в Троицу не был в церкви, что тот
и язык прикусил.
Видит серое небо, скудные страны
и даже древние русские деньги; видит
так живо, что может нарисовать, но не
знает, как «рассуждать» об этом:
и чего тут рассуждать, когда ему
и так видно?
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты
и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой,
и мне оставили французского профессора
и учителя по-русски, потому что тогда в свете заговорили, что надо
знать по-русски почти
так же хорошо, как по-французски…
Но maman после обеда отвела меня в сторону
и сказала, что это ни на что не похоже — девице спрашивать о здоровье постороннего молодого человека, еще учителя, «
и бог
знает, кто он
такой!» — прибавила она.
А портрет похож как две капли воды. Софья
такая, какою все видят
и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный, как у девушки, взгляд, гордая шея
и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то
и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру
и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов
и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто
и она стала ее частью, будто понимает, куда
так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется,
знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— А! — поймал ее Райский, — не из сострадания ли вы
так неприступны!.. Вы боитесь бросить лишний взгляд,
зная, что это никому не пройдет даром. Новая изящная черта! Самоуверенность вам к лицу. Эта гордость лучше родовой спеси: красота — это сила,
и гордость тут имеет смысл.
— Видите, кузина, для меня
и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж
такое счастье, какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не
знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо,
так глупо, — думал он, — что лучше уеду, ничего не
узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира
и страстей“, а хитрит, вертится
и ускользает, как любая кокетка! Но я
узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
—
Знаю, кузина,
знаю и причину: я касаюсь вашей раны. Но ужели мое дружеское прикосновение
так грубо!.. Ужели я не стою доверенности!..
У вас не было человека настоящего, живого, который бы
так коротко
знал людей
и сердце
и объяснял бы вам вас самих.
Я — не тетушка, не папа, не предок ваш, не муж: никто из них не
знал жизни: все они на ходулях, все замкнулись в кружок старых, скудных понятий, условного воспитания,
так называемого тона,
и нищенски пробавляются ими.
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я
и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь —
так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали,
и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я
знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось —
и слава Богу!
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже называть его имя
и не
знала, как зажать рот Райскому, когда он
так невпопад догадался о «тайне».
«
Так и есть: идиллия! я
знал! Это, должно быть, троюродная сестрица, — думал он, — какая она миленькая! Какая простота, какая прелесть! Но которая: Верочка или Марфенька?»
— Та совсем дикарка — странная
такая у меня. Бог
знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна
и вздохнула. — Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она к Марфеньке, — он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
— Не люблю, не люблю, когда ты
так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори:
узнает, что ты
так небрежно имением распоряжаешься — осудит!
И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
— Хорошо, хорошо, это у вас там
так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим,
узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда
и отдаем за него.
Он был
так беден, как нельзя уже быть беднее. Жил в каком-то чуланчике, между печкой
и дровами, работал при свете плошки,
и если б не симпатия товарищей, он не
знал бы, где взять книг, а иногда белья
и платья.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл,
так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя
узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза
и ничего не скажешь?
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось
и сердце,
и он сам не
знал, чем он
так крепко связан с жизнью
и с книгами, не подозревал, что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней
и вице-губернаторша подошла, а не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный не проехал
и не прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились
и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто не сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале,
и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это
так, чтоб она не
узнала.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней
и как бабушка, не замечая вечного разлада старых
и новых понятий, ладила с жизнью
и переваривала все это вместе
и была
так бодра, свежа, не
знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему,
и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб
знать бабушкины проступки. Уж
так и быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома, не много, для гостей
и для дворни, а все же запрещено было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он
и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив,
так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а то пропадешь, пойдет все хуже…
и…
— Да, царь
и ученый: ты
знаешь, что прежде в центре мира полагали землю,
и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что
и солнце обращается вокруг другого солнца. Проходили века —
и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий.
Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Я вижу, где обман,
знаю, что все — иллюзия,
и не могу ни к чему привязаться, не нахожу ни в чем примирения: бабушка не подозревает обмана ни в чем
и ни в ком, кроме купцов,
и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру
и людям, а если я… бываю снисходителен,
так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых
и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч
и бедр
и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках
и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо
и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь,
так же внезапно пропадающая
и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог
знает что!
— Нет, — сказала она, — чего не
знаешь,
так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла с тоски…
— Нет… — Она задумчиво покачала головой. — Я многого не понимаю
и оттого не
знаю, как мне иногда надо поступить. Вон Верочка
знает,
и если не делает,
так не хочет, а я не умею…
— Нет, теперь поздно,
так не дадут — особенно когда
узнают, что я тут: надо взять с бою. Закричим: «Пожар!», тогда отворят, а мы
и войдем.
— Прости ему, Господи: сам не
знает, что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по голове. Да, да, — помолчавши, с тихим вздохом прибавила она, — это
так уж в судьбе человеческой написано, — зазнаваться. Пришла
и твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
— Дайте срок! — остановила Бережкова. — Что это вам не сидится? Не успели носа показать, вон еще
и лоб не простыл, а уж в ногах у вас
так и зудит? Чего вы хотите позавтракать: кофе, что ли, или битого мяса? А ты, Марфенька, поди
узнай, не хочет ли тот… Маркушка… чего-нибудь? Только сама не показывайся, а Егорку пошли
узнать…
— Это не беда: Николай Андреич прекрасный, добрый —
и шалун
такой же резвый, как ты, а ты у меня скромница, лишнего ни себе, ни ему не позволишь. Куда бы вы ни забежали вдвоем, что бы ни затеяли, я
знаю, что он тебе не скажет непутного, а ты
и слушать не станешь…
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате
и содержать себя
и двоих детей, как она
знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать
и оставался там до ночи или на ночь,
и на другой день, как ни в чем не бывало, шел в палату
и скрипел пером, трезвый, до трех часов.
И так проживал свою жизнь по людям.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а
так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не
знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он
и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению
и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка,
и больше ничего.
— Ах, нет — я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь
знать, как я разумею
и отчего
так высоко ставлю ее? Красота —
и цель,
и двигатель искусства, а я художник: дай же высказать раз навсегда…
Он даже заметил где-то в слободе хорошенькую женскую головку
и мимоездом однажды поклонился ей, она засмеялась
и спряталась. Он
узнал, что она дочь какого-то смотрителя, он
и не добирался — смотрителя чего,
так как у нас смотрителей множество.
—
Так изволите видеть: лишь замечу в молодом человеке этакую прыть, — продолжал он, обращаясь к Райскому, — дескать, «я сам умен, никого
и знать не хочу» —
и пожурю,
и пожурю, не прогневайтесь!
— Да-с, я
так полагаю: желал бы
знать ваше мнение… — сказал помещик, подсаживаясь поближе к Райскому, — мы век свой в деревне, ничего не
знаем, поэтому
и лестно послушать просвещенного человека…
— Да, да, это правда: был у соседа
такой учитель, да еще подивитесь, батюшка, из семинарии! — сказал помещик, обратясь к священнику. — Смирно
так шло все сначала: шептал, шептал, кто его
знает что, старшим детям — только однажды девочка, сестра их, матери
и проговорись: «Бога, говорит, нет, Никита Сергеич от кого-то слышал». Его к допросу: «Как Бога нет: как
так?» Отец к архиерею ездил: перебрали тогда: всю семинарию…
—
Так вы с ним по ночам шатаетесь! — обратился он к Райскому. — А
знаете ли вы, что он подозрительный человек, враг правительства, отверженец церкви
и общества?