Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил,
так, заранее, когда никто ничего не
знает, будет пошло; даже, я думаю,
и тон этот пошл: дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты.
Он не то чтобы был начетчик или грамотей (хотя
знал церковную службу всю
и особенно житие некоторых святых, но более понаслышке), не то чтобы был вроде,
так сказать, дворового резонера, он просто был характера упрямого, подчас даже рискованного; говорил с амбицией, судил бесповоротно
и, в заключение, «жил почтительно», — по собственному удивительному его выражению, — вот он каков был тогда.
Верю, что
так,
и русское словцо это:
так — прелестно; но все-таки мне всегда хотелось
узнать, с чего именно у них могло произойти.
Он сам, этот мрачный
и закрытый человек, с тем милым простодушием, которое он черт
знает откуда брал (точно из кармана), когда видел, что это необходимо, — он сам говорил мне, что тогда он был весьма «глупым молодым щенком»
и не то что сентиментальным, а
так, только что прочел «Антона Горемыку»
и «Полиньку Сакс» — две литературные вещи, имевшие необъятное цивилизующее влияние на тогдашнее подрастающее поколение наше.
Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому что
знаю, до какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле
такая неопытность; только я скажу этому господину, что он сам не смыслит,
и докажу ему это.
Но я
знаю, однако же, наверно, что иная женщина обольщает красотой своей, или там чем
знает, в тот же миг; другую же надо полгода разжевывать, прежде чем понять, что в ней есть;
и чтобы рассмотреть
такую и влюбиться, то мало смотреть
и мало быть просто готовым на что угодно, а надо быть, сверх того, чем-то еще одаренным.
В этом я убежден, несмотря на то что ничего не
знаю,
и если бы было противное, то надо бы было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных
и в
таком только виде держать их при себе; может быть, этого очень многим хотелось бы.
Что на гибель — это-то
и мать моя, надеюсь, понимала всю жизнь; только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но
так всегда у этих «беззащитных»:
и знают, что гибель, а лезут.
Этот вызов человека, сухого
и гордого, ко мне высокомерного
и небрежного
и который до сих пор, родив меня
и бросив в люди, не только не
знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто
знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное
и неточное,
так как оказалось потом, что
и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я,
так вдруг обо мне вспомнившего
и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже
и в том случае, если б они мне все там понравились,
и дали мне счастье,
и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов
и целей моих, определившаяся еще в Москве
и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не
знаю, был ли
такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними
и удалиться), — эта двойственность, говорю я,
и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей
и, уж разумеется, глупостей.
Что отец — это бы еще ничего,
и нежностей я не любил, но человек этот меня
знать не хотел
и унизил, тогда как я мечтал о нем все эти годы взасос (если можно
так о мечте выразиться).
Короче, со мной он обращался как с самым зеленым подростком, чего я почти не мог перенести, хотя
и знал, что
так будет.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не
знал ничего
и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же
узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть
и шептались
и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины,
так взволновалась мать. Версилова дома не было.
— N'est-ce pas? [Не правда ли? (франц.)] Cher enfant, истинное остроумие исчезает, чем дальше, тем пуще. Eh, mais… C'est moi qui connaît les femmes! [А между тем… Я-то
знаю женщин! (франц.)] Поверь, жизнь всякой женщины, что бы она там ни проповедовала, это — вечное искание, кому бы подчиниться…
так сказать, жажда подчиниться.
И заметь себе — без единого исключения.
Он как-то вдруг оборвал, раскис
и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог
знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка
и переставал управлять собой; впрочем, скоро
и поправлялся,
так что все это было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с
такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Главное, я был сбит тем, что князь
так закричал на меня три минуты назад,
и все еще не
знал: уходить мне или нет.
—
Так вы не
знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не
знал, что Катерина Николаевна сегодня будет. Мы к ней
и ехали, мы думали, она уже с утренним поездом
и давно дома. Сейчас только съехались у крыльца: она прямо с дороги
и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет… Да вот
и она!
Да зачем я непременно должен любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда не увижу, которое обо мне
знать не будет
и которое в свою очередь истлеет без всякого следа
и воспоминания (время тут ничего не значит), когда Земля обратится в свою очередь в ледяной камень
и будет летать в безвоздушном пространстве с бесконечным множеством
таких же ледяных камней, то есть бессмысленнее чего нельзя себе
и представить!
Я выпалил все это нервно
и злобно, порвав все веревки. Я
знал, что лечу в яму, но я торопился, боясь возражений. Я слишком чувствовал, что сыплю как сквозь решето, бессвязно
и через десять мыслей в одиннадцатую, но я торопился их убедить
и перепобедить. Это
так было для меня важно! Я три года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно ничего не говорили, а все слушали. Я все продолжал обращаться к учителю...
— Невозможно, я ужасно несвободен, согласитесь сами! Версилов
так ждал этого наследства…
и,
знаете, он погибнет без этой помощи —
и вдруг существует
такой документ!
— Нет, не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется,
знал бы, как этим документом воспользоваться,
и извлек бы из него всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено, не имело бы большого юридического значения,
так что дело Версилова могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет,
так сказать, дело совести…
— Имеете вы особые основания
так полагать о нем, Крафт? Вот что я хочу
знать: для того-то я
и у вас!
Знал он тоже, что
и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова
и что она этого-то
и боится, думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге, была у Андрониковых
и теперь продолжает искать,
так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может быть, не у Версилова,
и, в заключение, что она
и в Москву ездила единственно с этою же целью
и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
— Я
так и предчувствовал, — сказал я, — что от вас все-таки не
узнаю вполне. Остается одна надежда на Ахмакову. На нее-то я
и надеялся. Может быть, пойду к ней, а может быть, нет.
Мне грустно, что разочарую читателя сразу, грустно, да
и весело. Пусть
знают, что ровно никакого-таки чувства «мести» нет в целях моей «идеи», ничего байроновского — ни проклятия, ни жалоб сиротства, ни слез незаконнорожденности, ничего, ничего. Одним словом, романтическая дама, если бы ей попались мои записки, тотчас повесила бы нос. Вся цель моей «идеи» — уединение.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б
узнали, что
такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда
и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.
Меня самого оскорбляли,
и больно, — я уходил оскорбленный
и потом вдруг говорил себе: «Э, я низок, а все-таки у меня „идея“,
и они не
знают об этом».
Не
знаю почему, мне казалось, что она
так и вспыхнет, когда я ей расскажу про Васина.
— Ничего я
и не говорю про мать, — резко вступился я, —
знайте, мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее
такую же прелесть по доброте
и характеру, какою, наверно, были вы сами,
и есть теперь, до сих пор,
и будете вечно…
— Оставим мое честное лицо, — продолжал я рвать, — я
знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях не дальше куриного носа, —
и удивлялся вашей способности проницать. Ну да, у меня есть «своя идея». То, что вы
так выразились, конечно случайность, но я не боюсь признаться: у меня есть «идея». Не боюсь
и не стыжусь.
— То есть не удостоишь открыть. Не надо, мой друг, я
и так знаю сущность твоей идеи; во всяком случае, это...
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это была случайность: он ничего не
знал и говорил совсем не о том, хоть
и помянул Ротшильда; но как он мог
так верно определить мои чувства: порвать с ними
и удалиться? Он все предугадал
и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том не было никакого сомнения.
У меня накипело. Я
знал, что более мы уж никогда не будем сидеть, как теперь, вместе
и что, выйдя из этого дома, я уж не войду в него никогда, — а потому, накануне всего этого,
и не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на
такой финал.
— Я стоял, смотрел на вас
и вдруг прокричал: «Ах, как хорошо, настоящий Чацкий!» Вы вдруг обернулись ко мне
и спрашиваете: «Да разве ты уже
знаешь Чацкого?» — а сами сели на диван
и принялись за кофей в самом прелестном расположении духа, —
так бы вас
и расцеловал.
Тут я вам сообщил, что у Андроникова все очень много читают, а барышни
знают много стихов наизусть, а из «Горе от ума»
так промеж себя разыгрывают сцены,
и что всю прошлую неделю все читали по вечерам вместе, вслух, «Записки охотника», а что я больше всего люблю басни Крылова
и наизусть
знаю.
— По мере как я читал, вы улыбались, но я
и до половины не дошел, как вы остановили меня, позвонили
и вошедшему слуге приказали попросить Татьяну Павловну, которая немедленно прибежала с
таким веселым видом, что я, видя ее накануне, почти теперь не
узнал.
Что
такое хотелось мне тогда сказать вам — забыл конечно,
и тогда не
знал, но я пламенно желал вас увидеть как можно скорей.
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил,
и, стало быть, надо ему непременно дать кончить. Ну
и пусть его! Расскажет,
и с плеч долой, а для него в том
и главное, чтоб с плеч долой спустить. Начинай, мой милый, твою новую историю, то есть я
так только говорю: новую; не беспокойся, я
знаю конец ее.
Когда я ложился в постель
и закрывался одеялом, я тотчас начинал мечтать об вас, Андрей Петрович, только об вас одном; совершенно не
знаю, почему это
так делалось.
Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти
и у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не
знаю для чего, ну, положим, для спокойствия матери) —
и, сверх того, с
такой охотой со мной говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего отца — вот про этого Макара Иванова, странника.
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же, а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие
и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право, было не
так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не
знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
— Именно это
и есть; ты преудачно определил в одном слове: «хоть
и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну, вот
так точно
и было со мной: я хоть
и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что Макар Иванович мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не
знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
Я
знал возражения
и тотчас же объяснил ему, что это вовсе не
так глупо, как он полагает.
И главное, сам
знал про это; именно: стоило только отдать письмо самому Версилову из рук в руки, а что он там захочет, пусть
так и делает: вот решение.
«Покажи мне свою комнату,
и я
узнаю твой характер» — право, можно бы
так сказать.
Я вдруг
и неожиданно увидал, что он уж давно
знает, кто я
такой,
и, может быть, очень многое еще
знает. Не понимаю только, зачем я вдруг покраснел
и глупейшим образом смотрел, не отводя от него глаз. Он видимо торжествовал, он весело смотрел на меня, точно в чем-то хитрейшим образом поймал
и уличил меня.
— Нет-с, я ничего не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте, был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили,
такое там у них положение на докторов,
и никто-то его вдобавок не
знал,
так вот он тут был вместо меня… Я же его
и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
Я прямо требовал угла, чтоб только повернуться,
и мне презрительно давали
знать, что в
таком случае надо идти «в углы».
Это были две дамы,
и обе громко говорили, но каково же было мое изумление, когда я по голосу
узнал в одной Татьяну Павловну, а в другой — именно ту женщину, которую всего менее приготовлен был теперь встретить, да еще при
такой обстановке!
— Ах, милая, напротив, это, говорят, доброе
и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее не
так знаю, но — вы бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам ничего не стоит, ведь я же старуха — вот влюблена же в вас
и сейчас вас целовать примусь… Ну что бы стоило вам ее обольстить!