Неточные совпадения
Райский одет был в домашнее серенькое пальто,
сидел с ногами на диване.
— А все-таки каждый день
сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
Никто лучше его не был одет, и теперь еще, в старости, он дает законы вкуса портному; все на нем
сидит отлично, ходит он бодро, благородно, говорит
с уверенностью и никогда не выходит из себя. Судит обо всем часто наперекор логике, но владеет софизмом
с необыкновенною ловкостью.
— Как это вы делали, расскажите! Так же
сидели, глядели на все покойно, так же,
с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска
с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
Еще в девичьей
сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без дела — да в передней праздно
сидел, вместе
с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
Она
сидела беспечной барыней, в красивой позе,
с сосредоточенной будто бы мыслью или каким-то глубоким воспоминанием и — любила тогда около себя тишину, оставаясь долго в сумерках одна.
Хотя Райский не разделял мнения ни дяди, ни бабушки, но в перспективе у него мелькала собственная его фигура, то в гусарском, то в камер-юнкерском мундире. Он смотрел, хорошо ли он
сидит на лошади, ловко ли танцует. В тот день он нарисовал себя небрежно опершегося на седло,
с буркой на плечах.
На первой и второй являлись опять-таки «первые ученики», которые так смирно
сидят на лекции, у которых все записки есть, которые гордо и спокойно идут на экзамен и еще более гордо и спокойно возвращаются
с экзамена: это — будущие кандидаты.
Он робко пришел туда и осмотрелся кругом. Все
сидят молча и рисуют
с бюстов. Он начал тоже рисовать, но через два часа ушел и стал рисовать
с бюста дома.
Райский
с раннего утра
сидит за портретом Софьи, и не первое утро
сидит он так. Он измучен этой работой. Посмотрит на портрет и вдруг
с досадой набросит на него занавеску и пойдет шагать по комнате, остановится у окна, посвистит, побарабанит пальцами по стеклам, иногда уйдет со двора и бродит угрюмый, недовольный.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где
сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин,
с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Что ему делается?
сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь
с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
Другой
сидит по целым часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит на канаву
с крапивой и на забор на противоположной стороне. Давно уж мнет носовой платок в руках — и все не решается высморкаться: лень.
Там кто-то бездействует у окна,
с пенковой трубкой, и когда бы кто ни прошел, всегда
сидит он —
с довольным, ничего не желающим и нескучающим взглядом.
— Если послушать ее, — продолжала Ульяна Андреевна, — так все
сиди на месте, не повороти головы, не взгляни ни направо, ни налево, ни
с кем слова не смей сказать: мастерица осуждать! А сама
с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там…
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их знает, какие они будут? Марфенька только
с канарейками да
с цветами возится, а другая
сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
—
Сиди смирно, — сказал он. — Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира — плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни
с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!
Но бабушка, насупясь,
сидела и не глядела, как вошел Райский, как они обнимались
с Титом Никонычем, как жеманно кланялась Полина Карповна, сорокапятилетняя разряженная женщина, в кисейном платье,
с весьма открытой шеей,
с плохо застегнутыми на груди крючками,
с тонким кружевным носовым платком и
с веером, которым она играла, то складывала, то кокетливо обмахивалась, хотя уже не было жарко.
Умер у бабы сын, мать отстала от работы,
сидела в углу как убитая, Марфенька каждый день ходила к ней и
сидела часа по два, глядя на нее, и приходила домой
с распухшими от слез глазами.
— Нет, — сказала она, — чего не знаешь, так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит,
сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле,
с цветами,
с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла
с тоски…
— Чего же? кажется, я такой простой:
сижу, гуляю, рисую
с тобой…
Он, напротив, был бледен,
сидел, закинув голову назад, опираясь затылком о дерево,
с закрытыми глазами, и почти бессознательно держал ее крепко за руку.
Он молчал и все
сидел с закрытыми глазами. А она продолжала говорить обо всем, что приходило в голову, глядела по сторонам, чертила носком ботинки по песку.
— И я
с вами пойду, — сказал он Райскому и, надевши фуражку, в одно мгновение выскочил из окна, но прежде задул свечку у Леонтья, сказав: — Тебе спать пора: не
сиди по ночам. Смотри, у тебя опять рожа желтая и глаза ввалились!
Он уже не по-прежнему,
с стесненным сердцем, а вяло прошел сумрачную залу
с колоннадой, гостиные
с статуями, бронзовыми часами, шкафиками рококо и, ни на что не глядя, добрался до верхних комнат; припомнил, где была детская и его спальня, где стояла его кровать, где
сиживала его мать.
— Да, она — мой двойник: когда она гостит у меня, мы часто и долго любуемся
с ней Волгой и не наговоримся,
сидим вон там на скамье, как вы угадали… Вы не будете больше пить кофе? Я велю убрать…
Так она однажды из куска кисеи часа в полтора сделала два чепца, один бабушке, другой — Крицкой,
с тончайшим вкусом, работая над ними со страстью,
с адским проворством и одушевлением, потом через пять минут забыла об этом и
сидела опять праздно.
Между тем они трое почти были неразлучны, то есть Райский, бабушка и Марфенька. После чаю он
с час
сидел у Татьяны Марковны в кабинете, после обеда так же, а в дурную погоду — и по вечерам.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не
с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас
сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет
с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
А через четверть часа уже оба смирно
сидели, как ни в чем не бывало, около бабушки и весело смотрели кругом и друг на друга: он, отирая пот
с лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
— Да ну Бог
с тобой, какой ты беспокойный:
сидел бы смирно! —
с досадой сказала бабушка. — Марфенька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на вот еще денег, вели взять две бутылки: одной, я думаю, мало будет…
Они гурьбой толпились около него, когда он в воскресенье
с гитарой
сидел у ворот и ласково, но всегда
с насмешкой, балагурил
с ними. И только тогда бросались от него врозь, когда он запевал чересчур нецензурную песню или вдруг принимался за неудобную для их стыдливости мимику.
Обращаясь от двора к дому, Райский в сотый раз усмотрел там, в маленькой горенке, рядом
с бабушкиным кабинетом, неизменную картину: молчаливая, вечно шепчущая про себя Василиса, со впалыми глазами,
сидела у окна, век свой на одном месте, на одном стуле,
с высокой спинкой и кожаным, глубоко продавленным сиденьем, глядя на дрова да на копавшихся в куче сора кур.
Обязанность ее, когда Татьяна Марковна
сидела в своей комнате, стоять, плотно прижавшись в уголке у двери, и вязать чулок, держа клубок под мышкой, но стоять смирно, не шевелясь, чуть дыша и по возможности не спуская
с барыни глаз, чтоб тотчас броситься, если барыня укажет ей пальцем, подать платок, затворить или отворить дверь, или велит позвать кого-нибудь.
Телега ехала
с грохотом, прискакивая; прискакивали и мужики; иной
сидел прямо, держась обеими руками за края, другой лежал, положив голову на третьего, а третий, опершись рукой на локоть, лежал в глубине, а ноги висели через край телеги.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать
с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день
сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Их, как малолетних, усадили было в укромный уголок, и они,
с юными и глупыми физиономиями, смотрели полуразиня рот на всех, как молодые желтоносые воронята, которые,
сидя в гнезде, беспрестанно раскрывают рты, в ожидании корма.
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится
с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет
с своего кота, а не то примолкнет,
сидя где-нибудь, и читает книжку «
с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит
с Викентьевым.
Она нехотя, задумчиво кивнула головой. Ей уж не хотелось от него этого одолжения, когда хитрость ее не удалась и ей самой приходилось
сидеть вместе
с ними.
Она
сидела у окна
с книгой, но книга, по-видимому, мало занимала ее: она была рассеянна или задумчива. Вместо ответа она подвинула Райскому стул.
Она
сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и
с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.
— За то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она
сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! — солгала бабушка для пущей важности. — А чтоб ваш сын не смущал бедную девушку, я не велела принимать его в дом! — опять солгала она для окончательной важности и
с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
—
Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна
с тобою говорить хочет, — сказала мать.
Она, закрытая совсем кустами,
сидела на берегу,
с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись
с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль.
— Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там
сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, —
с насмешкой досказал он. — Подите, подите туда.
«Да, знаю я эту жертву, — думал он злобно и подозрительно, — в доме, без меня и без Марфеньки, заметнее будут твои скачки
с обрыва, дикая коза! Надо
сидеть с бабушкой долее, обедать не в своей комнате, а со всеми — понимаю! Не будет же этого! Не дам тебе торжествовать — довольно! Сброшу
с плеч эту глупую страсть, и никогда ты не узнаешь своего торжества!»
— Я не болен, — почти
с досадой отвечал Козлов. — Что это вы все, точно сговорились, наладили: болен да болен. А Марк и лекаря привел, и
сидит тут, точно боится, что я кинусь в окно или зарежусь…
— Ах, Борис, и ты не понимаешь! — почти
с отчаянием произнес Козлов, хватаясь за голову и ходя по комнате. — Боже мой! Твердят, что я болен, сострадают мне, водят лекарей,
сидят по ночам у постели — и все-таки не угадывают моей болезни и лекарства, какое нужно, а лекарство одно…
Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, внутренне сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где вчера ходила,
сидела, скользила, может быть, как змея,
с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, — Вера, все она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя — и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья.
Вера
с семи часов вечера
сидела в бездействии, сначала в сумерках, потом при слабом огне одной свечи; облокотясь на стол и положив на руку голову, другой рукой она задумчиво перебирала листы лежавшей перед ней книги, в которую не смотрела.