Неточные совпадения
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его
по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на
мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Да, вот с этими, что порхают
по гостиным,
по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я говорю о себе, то говорю, что во мне есть; язык
мой верно переводит голос сердца. Вот год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую, то сумею выразить.
— Купленный или украденный титул! — возражал он в пылу. — Это один из тех пройдох, что,
по словам Лермонтова, приезжают сюда «на ловлю счастья и чинов», втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина,
мой долг оберечь вас! Я вам родственник!
— Не надо, ради Бога, не надо:
мое,
мое, верю. Стало быть, я вправе распорядиться этим
по своему усмотрению?
То и дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю,
мыла. Девкам дает старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех баб, даже рабятишек
по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот
мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да
по добрым людям.
Он взял фуражку и побежал
по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел на задний двор, но там только Улита
мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
— Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, — если б делалось без намерения, а так само собой. Но это все делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый
мой взгляд, слово, даже на
мои мысли…
По какому праву, позвольте вас спросить?
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня
по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на
мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это
мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить
по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
— Ваш гимн красоте очень красноречив, cousin, — сказала Вера, выслушав с улыбкой, — запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она «выше мира». Может быть, в ее красоте есть мудрость. В
моей нет. Если мудрость состоит,
по вашим словам, в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить жизнь, то я…
—
По какому праву? А
по такому, что вы оскорбили женщину в
моем доме, и если б я допустил это, то был бы жалкая дрянь. Вы этого не понимаете, тем хуже для вас!..
Ты забыл, что, бывало, в молодости, когда ты приносил бумаги из палаты к
моему отцу, ты при мне сесть не смел и
по праздникам получал не раз из
моих рук подарки.
Да если б ты еще был честен, так никто бы тебя и не корил этим, а ты наворовал денег — внук
мой правду сказал, — и тут,
по слабости, терпели тебя, и молчать бы тебе да каяться под конец за темную жизнь.
— Жена священника,
моя подруга
по пансиону.
— Пуще всего — без гордости, без пренебрежения! — с живостью прибавил он, — это все противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой, что если ты не можешь разделить
моей сумасшедшей мечты, так
по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера…
— Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно пела, — разве ничего не осталось на
мою долю в этом сердце? А помните, когда липы цвели?
— Вы взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку. Вы были так резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами
мои лета и думал, что еще мне рано — да мне,
по летам, может быть, рано говорить, что я…
Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: Ненаглядный ты
мой, как люблю я тебя!
— Опять. Это
моя манера говорить — что мне нравится, что нет. Вы думаете, что быть грубым — значит быть простым и натуральным, а я думаю, чем мягче человек, тем он больше человек. Очень жалею, если вам не нравится этот
мой «рисунок», но дайте мне свободу рисовать жизнь по-своему!
— Ах, Борис, и ты не понимаешь! — почти с отчаянием произнес Козлов, хватаясь за голову и ходя
по комнате. — Боже
мой! Твердят, что я болен, сострадают мне, водят лекарей, сидят
по ночам у постели — и все-таки не угадывают
моей болезни и лекарства, какое нужно, а лекарство одно…
«Там она теперь, — думал он, глядя за Волгу, — и ни одного слова не оставила мне! Задушевное, сказанное ее грудным шепотом „прощай“ примирило бы меня со всей этой злостью, которую она щедро излила на
мою голову! И уехала! ни следа, ни воспоминания!» — горевал он, склонив голову, идучи
по темной аллее.
— Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть,
по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, — прибавил он нежно, — обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это — как
моя семья. Не измените мне, — шепнул он, — скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет…
— Вот где мертвечина и есть, что из природного влечения делают правила и сковывают себя
по рукам и ногам. Любовь — счастье, данное человеку природой… Это
мое мнение…
И жертвы есть, —
по мне это не жертвы, но я назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это стало
моей жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не знал, Вера Васильевна. Внимание ваше дало мне надежду. Я дурак — и больше ничего… Забудьте
мое предложение и по-прежнему давайте мне только права друга… если стою, — прибавил он, и голос на последнем слове у него упал. — Не могу ли я помочь? Вы, кажется, ждали от меня услуги?
— Это
мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я молчала и не отвела тебя… от обрыва! Мать твоя из гроба достает меня за это; я чувствую — она все снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая руку к небу. У Веры пробежала дрожь
по телу. — Прости и ты, Вера, — простите обе!.. Будем молиться!..
Я сохраню, впрочем, эти листки: может быть… Нет, не хочу обольщать себя неверной надеждой! Творчество
мое не ладит с пером. Не
по натуре мне вдумываться в сложный механизм жизни! Я пластик, повторяю:
мое дело только видеть красоту — и простодушно, «не мудрствуя лукаво», отражать ее в создании…