Неточные совпадения
Утро уходило у него на мыканье по свету, то
есть по гостиным, отчасти на дела и службу, — вечер нередко он
начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему
были все.
Особенно красив он
был, когда с гордостью вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна,
начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю…
— И чем ты сегодня не являлся перед кузиной! Она тебя Чацким назвала… А ты
был и Дон-Жуан и Дон-Кихот вместе. Вот умудрился! Я не удивлюсь, если ты наденешь рясу и
начнешь вдруг проповедовать…
Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны и
начало и конец, и завязка и развязка, а если б она писала роман, то, может
быть, и не бросила бы.
Это
был учитель математики. Он пошел к доске, написал задачу,
начал толковать.
Между тем вне класса
начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину, как будто
был там, все видел сам.
Директор подслушал однажды, когда он рассказывал, как дикие ловят и
едят людей, какие у них леса, жилища, какое оружие, как они сидят на деревьях, охотятся за зверями, даже
начал представлять, как они говорят горлом.
Искусства дались ему лучше наук. Правда, он и тут затеял пустяки: учитель недели на две посадил весь класс рисовать зрачки, а он не утерпел, приделал к зрачку нос и даже
начал было тушевать усы, но учитель застал его и сначала дернул за вихор, потом, вглядевшись, сказал...
Учитель-немец, как Васюков, прежде всего исковеркал ему руки и
начал притопывать ногой и
напевать, следя за каждым ударом по клавишу: а-а-у-у-о-о.
Верочка
была с черными, вострыми глазами, смугленькая девочка, и уж
начинала немного важничать, стыдиться шалостей: она скакнет два-три шага по-детски и вдруг остановится и стыдливо поглядит вокруг себя, и пойдет плавно, потом побежит, и тайком, быстро, как птичка клюнет, сорвет ветку смородины, проворно спрячет в рот и сделает губы смирно.
Она обливала взглядом Райского; нужды ей нет, что он
был ранний юноша, успела ему сказать, что у него глаза и рот обворожительны и что он много побед сделает,
начиная с нее…
Татьяну Марковну и Райского все встретили шумно, громко, человеческими голосами, собачьим лаем, поцелуями, двиганьем стульев и сейчас
начали кормить завтраком,
поить кофе, потчевать ягодами.
— Сам съездил, нашел его convalescent [выздоравливающим (фр.).] и привез к нам обедать. Maman сначала
было рассердилась и
начала сцену с папа, но Ельнин
был так приличен, скромен, что и она пригласила его на наши soirees musicales и dansantes. [музыкальные и танцевальные вечера (фр.).] Он
был хорошо воспитан, играл на скрипке…
Он
был уверен, что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью, а потом в ней же нашел зерно скуки и
начало разложения счастья.
Но она
была неприступна. Он стал уставать,
начала пробиваться скука…
— Кузина, бросьте этот тон! —
начал он дружески, горячо и искренно, так что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто видела, что тайна ее попала не в дурные руки, если только тут
была тайна.
— Послушайте, cousin… —
начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это
была правда (фр.).] — это
быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за дело после того, как…
— Русские романсы;
начала итальянскую музыку, да учитель уехал. Я
пою: «Una voce poco fa», [«В полуночной тишине» (ит.).] только трудно очень для меня. А вы
поете?
Леонтий впадал в пристрастие к греческой и латинской грамоте и бывал иногда сух, казался педантичен, и это не из хвастовства, а потому, что она
была ему мила, она
была одеждой, сосудом, облекавшим милую, дорогую изученную им и приветливо открывавшуюся ему старую жизнь, давшую
начало настоящей и грядущей жизни.
— Позвольте узнать, с кем я имею честь говорить… —
начал было он.
— Борис Павлович хотел сделать перед обедом моцион, вероятно, зашел далеко и тем самым поставил себя в некоторого рода невозможность
поспеть… —
начал оправдывать его Тит Никоныч.
— Что это ты не уймешься, Савелий? —
начала бабушка выговаривать ему. — Долго ли до греха? Ведь ты так когда-нибудь ударишь, что и дух вон, а проку все не
будет.
— Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же, как сами,
пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого
начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…
— Прежде всего… силой моей воли, сознанием безобразия… —
начал было он говорить, выпрямляясь, — нет, нет, — должен
был сейчас же сознаться, — это пришло после всего, а прежде чем?
— Это тот самый… Марк… что… Я писал тебе: помнишь… —
начал было Козлов.
— Приписывают, —
начал Райский, — стало
быть, это не настоящая ваша роль?
— Вы говорите, —
начал, однако, он, — что у меня
есть талант: и другие тоже говорят, даже находят во мне таланты. Я, может
быть, и художник в душе, искренний художник, — но я не готовился к этому поприщу…
Он молчал, она подала ему чашку и подвинула хлеб. А сама
начала ложечкой
пить кофе, кладя иногда на ложку маленькие кусочки мякиша.
— Отчего вы не высказываетесь, скрываетесь? —
начал он, — вы думаете, может
быть, что я способен… пошутить или небрежно обойтись… Словом, вам, может
быть, дико: вы конфузитесь, робеете…
— Нет, —
начал он, —
есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья
есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Он должен
был сознаться, что втайне надеялся найти в ней ту же свежую, молодую, непочатую жизнь, как в Марфеньке, и что, пока бессознательно, он сам просился
начать ее, населить эти места для нее собою,
быть ее двойником.
Тогда все люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота, то
есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч.,
начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это
был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не
было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила
есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы,
начнет болтать и мешать другим.
—
Был вот этот… —
начнет она.
— В женской высокой, чистой красоте, —
начал он с жаром, обрадовавшись, что она развязала ему язык, —
есть непременно ум, в твоей, например.
Он приветствовал смелые шаги искусства, рукоплескал новым откровениям и открытиям, видоизменяющим, но не ломающим жизнь, праздновал естественное, но не насильственное рождение новых ее требований, как праздновал весну с новой зеленью, не провожая бесплодной и неблагодарной враждой отходящего порядка и отживающих
начал, веря в их историческую неизбежность и неопровержимую, преемственную связь с «новой весенней зеленью», как бы она нова и ярко-зелена ни
была.
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с бабушкой, видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех
начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что
было только завалено уродливыми формами и наростами в старой.
Не знали, бедные, куда деться, как сжаться, краснели, пыхтели и потели, пока Татьяна Марковна, частию из жалости, частию оттого, что от них в комнате
было и тесно, и душно, и «пахло севрюгой», как тихонько выразилась она Марфеньке, не выпустила их в сад, где они, почувствовав себя на свободе,
начали бегать и скакать, только прутья от кустов полетели в стороны, в ожидании, пока позовут завтракать.
— Или, например, Ирландия! —
начал Иван Петрович с новым одушевлением, помолчав, — пишут, страна бедная,
есть нечего, картофель один, и тот часто не годится для пищи…
— А вот теперь Амур там взяли у китайцев; тоже страна богатая — чай у нас
будет свой, некупленный: выгодно и приятно… —
начал он опять свое.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом,
начиная с нас, то
есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может
быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Он без церемонии почти вывел бабушку и Марфеньку, которые пришли
было поглядеть. Егорка, видя, что барин
начал писать «патрет», пришел
было спросить, не отнести ли чемодан опять на чердак. Райский молча показал ему кулак.
В тебе все
есть, чтоб зажечь бурю, ты уж зажгла ее: еще одна искра, признак кокетства, обман и… я
начну жить…
— Как нечего! Вот Козлов читает пятый год Саллюстия, Ксенофонта да Гомера с Горацием: один год с
начала до конца, а другой от конца до
начала — все прокисли
было здесь… В гимназии плесень завелась.
— Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и
будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав,
начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
— Клянусь тебе, Вера, —
начал он, вскочив, — нет желания, нет каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не
выпил до капли, если оно может хоть одну минуту…
— Так пойдемте! А как хорошо
поет — слышите, слышите? отсюда слышно! Тут филин
было в дупле
начал кричать — и тот замолчал. Пойдемте.
— Что ваша совесть говорит вам? —
начала пилить Бережкова, — как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас — как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что вы сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не
будете болтать…
— Если б надо
было опять
начать, я опять вызвал бы Марфеньку в сад… — добавил он.
— Теперь, если б Бог дал пристроить тебя… —
начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.