Неточные совпадения
Клим довольно рано
начал замечать, что в правде взрослых
есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг
начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен
были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Клим
был уверен, что, если бы дети упали, расшиблись, — мать
начала бы радостно смеяться.
У него
была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав,
начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова
были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Ново и неприятно
было и то, что мать
начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим, уходя спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена.
— Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас
начнут бить друг друга, а потом садятся к столу,
пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я — кошка.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим
быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она
была взболтана в
начале семнадцатого столетия. Тогда мы
будем нацией — вероятно.
Она даже
начала было рассказывать ему какой-то роман, но Клим задремал, из всего романа у него осталось в памяти лишь несколько слов...
Пролежав в комнате Клима четверо суток, на пятые Макаров
начал просить, чтоб его отвезли домой. Эти дни, полные тяжелых и тревожных впечатлений, Клим прожил очень трудно. В первый же день утром, зайдя к больному, он застал там Лидию, — глаза у нее
были красные, нехорошо блестели, разглядывая серое, измученное лицо Макарова с провалившимися глазами; губы его, потемнев, сухо шептали что-то, иногда он вскрикивал и скрипел зубами, оскаливая их.
Он
был сконфужен, смотрел на Клима из темных ям под глазами неприятно пристально, точно вспоминая что-то и чему-то не веря. Лидия вела себя явно фальшиво и, кажется, сама понимала это. Она говорила пустяки, неуместно смеялась, удивляла необычной для нее развязностью и вдруг, раздражаясь,
начинала высмеивать Клима...
Кроме этого, она ничего не сказала о технике и доброжелательно
начала знакомить его с теорией. Чтоб удобнее
было говорить, она даже села на постели.
Снова
начали петь, и снова Самгину не верилось, что бородатый человек с грубым лицом и красными кулаками может
петь так умело и красиво. Марина
пела с яростью, но детонируя, она широко открывала рот, хмурила золотые брови, бугры ее грудей неприлично напрягались.
Клим
начал смотреть на Нехаеву как на существо фантастическое. Она заскочила куда-то далеко вперед или отбежала в сторону от действительности и жила в мыслях, которые Дмитрий называл кладбищенскими. В этой девушке
было что-то напряженное до отчаяния, минутами казалось, что она способна выпрыгнуть из окна. Особенно удивляло Клима женское безличие, физиологическая неощутимость Нехаевой, она совершенно не возбуждала в нем эмоции мужчины.
Но он
начинал подозревать, что, кроме этого,
есть в людях еще что-то непонятное ему.
Вполголоса, растягивая гласные, она
начала читать стихи; читала напряженно, делая неожиданные паузы и дирижируя обнаженной до локтя рукой. Стихи
были очень музыкальны, но неуловимого смысла; они говорили о девах с золотыми повязками на глазах, о трех слепых сестрах. Лишь в двух строках...
Дмитрий Самгин стукнул ложкой по краю стола и открыл рот, но ничего не сказал, только чмокнул губами, а Кутузов, ухмыляясь,
начал что-то шептать в ухо Спивак. Она
была в светло-голубом, без глупых пузырей на плечах, и это гладкое, лишенное украшений платье, гладко причесанные каштановые волосы усиливали серьезность ее лица и неласковый блеск спокойных глаз. Клим заметил, что Туробоев криво усмехнулся, когда она утвердительно кивнула Кутузову.
«Но эти слова говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора
быть более активным. Если я осторожно
начну ощипывать с людей павлиньи перья, это
будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры друг с другом».
— Сядемте, — предложила она и задумчиво
начала рассказывать, что третьего дня она с мужем
была в гостях у старого знакомого его, адвоката.
Клим подумал, что мать, наверное, приехала усталой, раздраженной, тем приятнее ему
было увидеть ее настроенной бодро и даже как будто помолодевшей за эти несколько дней. Она тотчас же
начала рассказывать о Дмитрии: его скоро выпустят, но он
будет лишен права учиться в университете.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно
было думать, что он рисуется своей грубостью и желает
быть неприятным. Каждый раз, когда он
начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
Выпив водки, старый писатель любил рассказывать о прошлом, о людях, с которыми он
начал работать. Молодежь слышала имена литераторов, незнакомых ей, и недоумевала, переглядывалась...
Он тотчас поверил, что это так и
есть, в нем что-то разорвалось, наполнив его дымом едкой печали. Он зарыдал. Лютов обнял его,
начал тихонько говорить утешительное, ласково произнося имя Лидии; комната качалась, точно лодка, на стене ее светился серебристо, как зимняя луна, и ползал по дуге, как маятник, циферблат часов Мозера.
Клим жадно
пил крепкий кофе и соображал: роль Макарова при Лютове — некрасивая роль приживальщика. Едва ли этот раздерганный и хамоватый болтун способен внушить кому-либо чувство искренней дружбы. Вот он снова
начинает чесать скучающий язык...
Клим остался,
начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров
начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег спать. Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.
Макаров не ввел, а почти внес его в комнаты, втолкнул в уборную, быстро раздел по пояс и
начал мыть. Трудно
было нагнуть шею Маракуева над раковиной умывальника, веселый студент, отталкивая Макарова плечом, упрямо не хотел согнуться, упруго выпрямлял спину и мычал...
Самгин растерялся, он еще не умел утешать плачущих девиц и находил, что Варвара плачет слишком картинно, для того чтоб это
было искренно. Но она и сама успокоилась, как только пришла мощная Анфимьевна и ласково, но деловито
начала рассказывать...
И ушла, оставив его, как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила, как бы испуганная его словами, но на этот раз ее бегство
было особенно обидно, она увлекла за собой, как тень свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли,
начал сердито перелистывать страницы книги на столе и помог Самгину возмутиться.
Это прозвучало так обиженно, как будто
было сказано не ею. Она ушла, оставив его в пустой, неприбранной комнате, в тишине, почти не нарушаемой робким шорохом дождя. Внезапное решение Лидии уехать, а особенно ее испуг в ответ на вопрос о женитьбе так обескуражили Клима, что он даже не сразу обиделся. И лишь посидев минуту-две в состоянии подавленности, сорвал очки с носа и, до боли крепко пощипывая усы,
начал шагать по комнате, возмущенно соображая...
Клим уже знал, что газетная латынь
была слабостью редактора, почти каждую статью его пестрили словечки: ab ovo, о tempora, о mores! dixi, testimonium paupertatis [Ab ovo — букв. «от яйца» — с самого
начала; о tempora, о mores! — о времена, о нравы! dixi — я сказал; testimonium paupertatis — букв. «свидетельство о бедности» (употребляется в значении скудоумия).] и прочее, излюбленное газетчиками.
Похвастался отлично переплетенной в зеленый сафьян, тисненный золотом, книжкой Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге» с автографом Дениса Давыдова и чьей-то подписью угловатым почерком,
начало подписи
было густо зачеркнуто, остались только слова: «…за сие и
был достойно наказан удалением в армию тысяча восемьсот четвертого году».
— Критика — законна. Только — серебро и медь надобно чистить осторожно, а у нас металлы чистят тертым кирпичом, и это
есть грубое невежество, от которого вещи страдают. Европа весьма величественно распухла и многими домыслами своими, конечно, может гордиться. Но вот, например, европейская обувь, ботинки разные, ведь они не столь удобны, как наш русский сапог, а мы тоже
начали остроносые сапоги тачать, от чего нам нет никакого выигрыша, только мозоли на пальцах. Примерчик этот возьмите иносказательно.
Это
было странно. Иноков часто бывал у Спивак, но никогда еще не заходил к Самгину. Хотя визит его помешал Климу беседовать с самим собою, он встретил гостя довольно любезно. И сейчас же раскаялся в этом, потому что Иноков с порога
начал...
Было что-то несоединимое в этой глубокой трещине земли и огромной постройке у
начала ее, — постройке, которую возводили мелкие людишки; Самгин подумал, что понадобилось бы много тысяч таких пестреньких фигурок для того, чтоб заполнить овраг до краев.
Несколько секунд Клим не понимал видимого. Ему показалось, что голубое пятно неба, вздрогнув, толкнуло стену и, увеличиваясь над нею,
начало давить, опрокидывать ее. Жерди серой деревянной клетки, в которую
было заключено огромное здание, закачались, медленно и как бы неохотно наклоняясь в сторону Клима, обнажая стену, увлекая ее за собою;
был слышен скрип, треск и глухая, частая дробь кирпича, падавшего на стремянки.
Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь
начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он
был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже
была предостерегающе или защитно поднята.
Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков,
начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений
было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.
— Всегда спокойная, холодная, а — вот, — заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. — Пуаре? — переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно
начал рассказывать: — Он — брат известного карикатуриста Каран-д’Аша, другой его брат — капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра — актриса, а сам он
был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да…
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма в литературе. Действительно, батенька, черт знает как
начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «В небеса запустил ананасом,
поет басом» — каково?
Отдохнувший Маракуев
начал говорить, а Климу
было приятно, что к проповеди Дьякона все отнеслись с явным равнодушием.
— Да, голубчик, я влюбчива, берегись, — сказала она, подвинувшись к нему вместе со стулом, и торопливо, порывисто, как раздевается очень уставший человек,
начала рассказывать: — У меня уже
был несчастный роман, — усмехнулась она, мигая, глаза ее как будто потемнели.
Когда она
начала есть, Клим подумал, что он впервые видит человека, который умеет
есть так изящно, с таким наслаждением, и ему показалось, что и все только теперь дружно заработали вилками и ножами, а до этой минуты в зале
было тихо.
Посылаю тебе все эти
начала писем, может
быть, ты поймешь и так, что я хотела сказать.
Он сел и
начал разглаживать на столе измятые письма. Третий листок он прочитал еще раз и, спрятав его между страниц дневника, не спеша
начал разрывать письма на мелкие клочки. Бумага
была крепкая, точно кожа. Хотел разорвать и конверт, но в нем оказался еще листок тоненькой бумаги, видимо, вырванной из какой-то книжки.
Самгин
был чрезвычайно удивлен обилием и жестокостью злых насмешек, которыми Любаша
начала истязать Диомидова.
Он даже
начал собирать «открытки» на политические темы; сначала их навязывала ему Сомова, затем он сам стал охотиться за ними, и скоро у него образовалась коллекция картинок, изображавших Финляндию, которая защищает конституцию от нападения двуглавого орла, русского мужика, который пашет землю в сопровождении царя, генерала, попа, чиновника, купца, ученого и нищего, вооруженных ложками; «Один с сошкой, семеро — с ложкой», — подписано
было под рисунком.
«Что же я тут
буду делать с этой?» — спрашивал он себя и, чтоб не слышать отца, вслушивался в шум ресторана за окном. Оркестр перестал играть и
начал снова как раз в ту минуту, когда в комнате явилась еще такая же серая женщина, но моложе, очень стройная, с четкими формами, в пенсне на вздернутом носу. Удивленно посмотрев на Клима, она спросила, тихонько и мягко произнося слова...
«Фу, как глупо!» — мысленно упрекнул он себя, но это не помогло, и явилось желание сказать колкость брату или что-то колкое об отце. С этим желанием так трудно
было справиться, что он уже
начал...
Варавка вытащил бороду из-под салфетки, положил ее на ладонь, полюбовался ею и снова
начал есть, не прерывая своих жалоб.
— Видно — нет! — соглашалась молодая. — И
начала она
пить.
Пьет и плачет али песни
поет. Одну корову продала…
— Вот болван! Ты можешь представить — он меня
начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо
было, — ах, урод! Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем». Тогда он
начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя…