Неточные совпадения
—
Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели
на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли
ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли
ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся
ни испуг,
ни удивление, что его нет?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь
на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она
ни разу не подняла
на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице,
как вчера,
как третьего дня,
как полгода назад.
—
Как прощай: а портрет Софьи!..
На днях начну. Я забросил академию и не видался
ни с кем. Завтра пойду к Кирилову: ты его знаешь?
Полоумную Феклушку нарисовал в пещере, очень удачно осветив одно лицо и разбросанные волосы, корпус же скрывался во мраке:
ни терпенья,
ни уменья не хватило у него доделывать руки, ноги и корпус. И
как целое утро высидеть, когда солнце так весело и щедро льет лучи
на луг и реку…
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по тому только,
как он входил к ней, садился, смотрел
на нее, можно было заключить, что он любил ее без памяти. Никогда,
ни в отношении к ней,
ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Она живет —
как будто
на станции, в дороге, готовая ежеминутно выехать. Нет у нее друзей —
ни мужчин,
ни женщин, а только множество знакомых.
— Осел! — сказал Райский и лег
на диван, хотел заснуть, но звуки не давали,
как он
ни прижимал ухо к подушке, чтоб заглушить их. — Нет, так и режут.
Нет, — горячо и почти грубо напал он
на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи,
как вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты,
как змеи и голуби, и что бы
ни делалось около вас, куда бы
ни увлекала жизнь, в
какую яму
ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала —
какая тут красота! Вон
на кого полюбуйся —
на сестер! Скажу тебе
на ухо, — шепотом прибавила она, — таких
ни в городе,
ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
— А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя
на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и
какое оно плохонькое
ни есть, а все лучше бревна.
И некрасив он был: худ, задумчив, черты неправильные,
как будто все врознь,
ни румянца,
ни белизны
на лице: оно было какое-то бесцветное.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него то
на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей, что он
ни разу не посмотрел
на нее пристально, а глядел
как на стену,
на скатерть.
— Если б не она, ты бы не увидал
на мне
ни одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а идет хорошо;
какие мои средства, а
на все хватает!
«
Как это они живут?» — думал он, глядя, что
ни бабушке,
ни Марфеньке,
ни Леонтью никуда не хочется, и не смотрят они
на дно жизни, что лежит
на нем, и не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог даст!» — говорит бабушка.
Но, несмотря
на страсть к танцам, ждет с нетерпением лета, поры плодов, любит, чтобы много вишен уродилось и арбузы вышли большие, а яблоков народилось бы столько,
как ни у кого в садах.
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам,
ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка,
как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
С Савельем случилось то же, что с другими: то есть он поглядел
на нее раза два исподлобья, и хотя был некрасив, но удостоился ее благосклонного внимания,
ни более
ни менее,
как прочие. Потом пошел к барыне просить позволения жениться
на Марине.
Она столько вносила перемены с собой, что с ее приходом
как будто падал другой свет
на предметы; простая комната превращалась в какой-то храм, и Вера,
как бы
ни запрятывалась в угол, всегда была
на первом плане, точно поставленная
на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
А через четверть часа уже оба смирно сидели,
как ни в чем не бывало, около бабушки и весело смотрели кругом и друг
на друга: он, отирая пот с лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей,
как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или
на ночь, и
на другой день,
как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу
на каком-нибудь одном впечатлении, а так
как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться
ни любопытству,
ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
Она проворно переложила книги
на стул, подвинула стол
на средину комнаты, достала аршин из комода и вся углубилась в отмеривание полотна, рассчитывала полотнища, с свойственным ей нервным проворством, когда одолевала ее охота или необходимость работы, и
на Райского
ни взгляда не бросила,
ни слова ему не сказала,
как будто его тут не было.
— А вы, молодой человек, по
какому праву смеете мне делать выговоры? Вы знаете ли, что я пятьдесят лет
на службе и
ни один министр не сделал мне
ни малейшего замечания!..
Но она и вида не показывает, что замечает его желание проникнуть ее тайны, и если у него вырвется намек — она молчит, если в книге идет речь об этом, она слушает равнодушно,
как Райский голосом
ни напирает
на том месте.
Теперь я воспитываю пару бульдогов: еще недели не прошло,
как они у меня, а уж
на огородах у нас
ни одной кошки не осталось…
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась
ни с кем, не писала
ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он
как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь,
как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться
на его намерения и обещания: сегодня решится
на одно, а завтра сделает другое.
Райский молчал. У Крицкой одна губа подалась немного вниз,
как она
ни старалась удержать ее
на месте. Из груди стал исходить легкий свист.
Надежда быть близким к Вере питалась в нем не одним только самолюбием: у него не было нахальной претензии насильно втереться в сердце,
как бывает у многих писаных красавцев, у крепких, тупоголовых мужчин, — и чем бы
ни было — добиться успеха. Была робкая, слепая надежда, что он может сделать
на нее впечатление, и пропала.
Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась
ни приблизиться,
ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и с улыбкой смотрела,
как действуют
на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.
— Ведь у меня свой крепкий паром, — сказал Тушин, — с крытой беседкой. Вера Васильевна были там,
как в своей комнате:
ни капли дождя не упало
на них.
— И я почти не знал, что люблю вас… Все соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем
на него, Марфа Васильевна… И я бы днем
ни за
какие сокровища не сказал вам… ей-богу, — не сказал бы…
Мать его и бабушка уже ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и
как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и
ни за что не соглашалась
на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
Их сближение было просто и естественно,
как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфенька до свадьбы не дала ему
ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки — и
на украденный им поцелуй продолжала смотреть
как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.
Он перебирал каждый ее шаг,
как судебный следователь, и то дрожал от радости, то впадал в уныние и выходил из омута этого анализа
ни безнадежнее,
ни увереннее, чем был прежде, а все с той же мучительной неизвестностью,
как купающийся человек, который, думая, что нырнул далеко, выплывает опять
на прежнем месте.
«Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? — писал Аянов, — в
какую всероссийскую щель заполз ты от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга, что от тебя два месяца нет
ни строки? Уж не женился ли ты там
на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями, то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы — Малиновки, в какую-нибудь трущобу — Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
Я толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу — дома нет, а между тем его нигде не видно,
ни на Pointe, [Стрелке (фр.).]
ни у Излера, куда он хаживал инкогнито,
как он говорит. Я — в город, в клуб — к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул
на меня и улыбнулся: «Знаю, знаю, зачем, говорит: что, дверь захлопнулась, оброк прекратился!..»
—
Как же я могу помочь, когда не знаю
ни твоего горя,
ни опасности? Откройся мне, и тогда простой анализ чужого ума разъяснит тебе твои сомнения, удалит, может быть, затруднения, выведет
на дорогу… Иногда довольно взглянуть ясно и трезво
на свое положение, и уже от одного сознания становится легче. Ты сама не можешь: дай мне взглянуть со стороны. Ты знаешь, два ума лучше одного…
Она, наклонив голову, стояла у подъема
на обрыв,
как убитая. Она припоминала всю жизнь и не нашла
ни одной такой горькой минуты в ней. У ней глаза были полны слез.
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды
на счастье и впереди все те же боли страсти, среди которой он не знал
ни тихих дней,
ни ночей,
ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно, трудно. Сон не сходил,
как друг, к нему, а являлся,
как часовой, сменить другой мукой муку бдения.
— Я давно подумала:
какие бы
ни были последствия, их надо — не скрыть, а перенести! Может быть, обе умрем, помешаемся — но я ее не обману. Она должна была знать давно, но я надеялась сказать ей другое… и оттого молчала…
Какая казнь! — прибавила она тихо, опуская голову
на подушку.
Около нее происходит что-то таинственное и серьезное, между близкими ей людьми, а ее оставляют в стороне,
как чужую или
как старую, отжившую,
ни на что не способную женщину.
Утром рано Райский, не ложившийся спать, да Яков с Василисой видели,
как Татьяна Марковна, в чем была накануне и с открытой головой, с наброшенной
на плечи турецкой шалью, пошла из дому, ногой отворяя двери, прошла все комнаты, коридор, спустилась в сад и шла,
как будто бронзовый монумент встал с пьедестала и двинулся,
ни на кого и
ни на что не глядя.
У Марфеньки
на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже
ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом,
как дразнили до отъезда? О чем молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
Она потрясла отрицательно головой, решив, однако же, не скрывать об этих письмах от Тушина, но устранить его от всякого участия в развязке ее драмы
как из пощады его сердца, так и потому, что, прося содействия Тушина, она
как будто жаловалась
на Марка. «А она
ни в чем его не обвиняет… Боже сохрани!»
Вдруг он остановился, стараясь уловить и определить тайну ее задумчивого,
ни на что не смотревшего, но глубокого,
как бездна, говорящего взгляда.
Он касался кистью зрачка
на полотне, думал поймать правду — и ловил правду чувства, а там, в живом взгляде Веры, сквозит еще что-то, какая-то спящая сила. Он клал другую краску, делал тень — и
как ни бился, — но у него выходили ее глаза и не выходило ее взгляда.
И этот посредник, несмотря
на резкие вызовы, очевидно, сдерживался, боясь, не опасности конечно, а тоже скандальной, для Веры и для него самого, сцены — с неприличным человеком. И ко всему этому нужно было еще дать ответ! А ответ один: другого ответа и нет и нельзя дать, кроме того,
какой диктовал ему этот «рыцарь» и «дипломат», унизивший его холодной вежливостью
на все его задиранья. Марк
как ни ускользал, а дал ответ!
О Вере не произнесли
ни слова,
ни тот,
ни другой. Каждый знал, что тайна Веры была известна обоим, и от этого им было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том,
как он вел себя и
какая страдательная роль выпала ему
на долю во всей этой драме.
Как ни велика была надежда Татьяны Марковны
на дружбу Веры к нему и
на свое влияние
на нее, но втайне у ней возникали некоторые опасения. Она рассчитывала
на послушание Веры — это правда, но не
на слепое повиновение своей воле. Этого она и не хотела и не взялась бы действовать
на волю.
В последнее мгновение, когда Райский готовился сесть, он оборотился, взглянул еще раз
на провожавшую его группу. Он, Татьяна Марковна, Вера и Тушин обменялись взглядом — и в этом взгляде, в одном мгновении, вдруг мелькнул
как будто всем им приснившийся, тяжелый полугодовой сон, все вытерпенные ими муки… Никто не сказал
ни слова.
Ни Марфенька,
ни муж ее не поняли этого взгляда, — не заметила ничего и толпившаяся невдалеке дворня.