Неточные совпадения
Он
знал об этом, но притаился и пропустил этот вопрос без внимания,
не находя
ничего занимательного знакомиться с скучным, строгим, богатым домом.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка
ничего знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
— Все это лишнее, ненужное, cousin! — сказала она, —
ничего этого нет. Предок
не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго
не поеду в драму: я вижу сцену здесь,
не трогаясь с места… И
знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так что
узнать нельзя было: он ли это?
ничего не рассказывал товарищам, как они ни приставали к нему.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и
не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог
знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя
ничего этого у него
не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки
не напивается, и
не курит; притом он усерден к церкви.
Но фантазия требовала роскоши, тревог. Покой усыплял ее — и жизнь его как будто останавливалась. А она
ничего этого
не знала,
не подозревала, какой змей гнездился в нем рядом с любовью.
— Для страсти
не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и
не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я
не лгу.
Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне
ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я
знаю. Впечатление, за недостатком пищи,
не упрочилось — и слава Богу!
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу,
не увидит ли тебя? А Савелья в город —
узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это
не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а
ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Еще бы
не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу
не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя
узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась!
Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и
ничего не скажешь?
— Ну, уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд! Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и
знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
— Я уж сказал тебе, что я делаю свое дело и
ничего знать не хочу, никого
не трогаю и меня никто
не трогает!
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать,
не рассказавши. Собиралась
не раз, да
не знала, с чего начать.
Не сказала также
ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но
не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— А ведь в сущности предобрый! — заметил Леонтий про Марка, — когда прихворнешь, ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку… И чего
не знает? Все! Только
ничего не делает, да вот покою никому
не дает: шалунище непроходимый…
— Вы тоже, может быть, умны… — говорил Марк,
не то серьезно,
не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще
не знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы
ничего не делаете?
— Бабушка хотела посылать за вами, но я просил
не давать
знать о моем приезде. Когда же вы возвратились? Мне никто
ничего не сказал.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он
не знает еще почему,
не только
не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил
не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше
ничего.
— Мне
ничего не нужно: но ты сама должна
знать, какими другими глазами, как
не жадными, влюбленными, может мужчина смотреть на твою поразительную красоту…
Он забыл только, что вся ее просьба к нему была —
ничего этого
не делать,
не показывать и что ей
ничего от него
не нужно. А ему все казалось, что если б она
узнала его, то сама избрала бы его в руководители
не только ума и совести, но даже сердца.
—
Не знаю. Может быть, с ума сойду, брошусь в Волгу или умру… Нет, я живуч —
ничего не будет, но пройдет полгода, может быть, год — и я буду жить… Дай, Вера, дай мне страсть… дай это счастье!..
И бабушка
не смей спросить ни о чем: «Нет, да нет
ничего,
не знаю, да
не ведаю».
—
Ничего я ни Марфеньке, ни Верочке
не наматывала; о любви и
не заикалась никогда, — боюсь и пикнуть, а вижу и
знаю, что Марфенька без моего совета и благословения
не полюбила бы никого.
— А вот этого я и
не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому
ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами,
не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
—
Не узнает, а если б и
узнал — так
ничего. Он дурак.
—
Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие:
не то победила,
не то отдалась победе сама, и этим счастлива…
Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент…
— Я
не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович — человек, какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним
не страшно
ничто, даже сама жизнь!
— Как вы смеете… говорить мне это? — сказала она, обливаясь слезами, — это
ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня да темнота. При свечке или днем — я умерла бы, а
не заплакала бы… Я вас любила, может быть, да
не знала этого…
— Да, лучше оставим, — сказала и она решительно, — а я слепо никому и
ничему не хочу верить,
не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между нами
не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы
узнали друг друга и верили… А я
не знаю вас и…
не могу верить!
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а
не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше
ничего, как отступления, —
не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она
не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
Чего это ей стоило?
Ничего! Она
знала, что тайна ее останется тайной, а между тем молчала и как будто умышленно разжигала страсть. Отчего
не сказала? Отчего
не дала ему уехать, а просила остаться, когда даже он велел… Егорке принести с чердака чемодан? Кокетничала — стало быть, обманывала его! И бабушке
не велела сказывать, честное слово взяла с него — стало быть, обманывает и ее, и всех!
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы
не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он
не замечал жизни,
не знал скуки, никуда и
ничего не хотел. — Зачем только ты пишешь все по ночам? — сказала она. — Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
— Врал, хвастал,
не понимал
ничего, Борис, — сказал он, — и
не случись этого… я никогда бы и
не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно
узнал: вот как тут корчился на полу и читал ее письмо.
— Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь в тайну; я в потемках, я
не знаю ничего… Тогда, может быть, я найду и средство…
— Виноват, Вера, я тоже сам
не свой! — говорил он, глубоко тронутый ее горем, пожимая ей руку, — я вижу, что ты мучаешься —
не знаю чем… Но — я
ничего не спрошу, я должен бы щадить твое горе — и
не умею, потому что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною…
Он рад броситься ей на помощь, но
не знает ничего и даже
не имеет права разделить ни с кем своих опасений.
— Нет, она
не такая… она
ничего этого
не знала…
— У меня
ничего нет, кроме дружбы к тебе, — сказала потом, протягивая ему руку, — я
не осуждаю тебя — и
не могу; я
знаю теперь, как ошибаются…
— Нет, ты строг к себе. Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их
знаешь, эти записки… Пусть с доброй целью — отрезвить тебя, пошутить — в ответ на твои шутки. — Все же — злость, смех! А ты и
не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и
ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было больнее, нежели мне вчера…
И бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное горе нарушит мир ее души! Что, если она вдруг свалится! — приходило ему в голову, — вон она сама
не своя,
ничего еще
не зная! У него подступали слезы к глазам от этой мысли.
Заметив, что Викентьев несколько покраснел от этого предостережения, как будто обиделся тем, что в нем предполагают недостаток такта, и что и мать его закусила немного нижнюю губу и стала слегка бить такт ботинкой, Татьяна Марковна перешла в дружеский тон, потрепала «милого Николеньку» по плечу и прибавила, что сама
знает, как напрасны эти слова, но что говорит их по привычке старой бабы — читать мораль. После того она тихо, про себя вздохнула и уже
ничего не говорила до отъезда гостей.
«Вот она, „новая жизнь“!» — думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в доме, кроме Райского,
не знал ничего. Но ей казалось, как всем кажется в ее положении, что она читала свою тайну у всех на лице.
— Ты
знаешь, нет
ничего тайного, что
не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только
знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я
знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я силы написать ему сегодня до вечера? И что напишу? Все то же: „
Не могу,
ничего не хочу,
не осталось в сердце
ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки
не знают его!..»
Он
не знает ничего, что со мной произошло, и думает, что я все еще в жару страсти, оттого и надеется, пишет…
И Татьяна Марковна, и Райский — чувствовали тяжесть положения и боялись этого суда — конечно, за Веру. Вера
не боялась, да и
не знала ничего.
Не до того ей было. Ее поглощала своя внутренняя тревога, ее язва — и она все силы свои устремила на ее утоление, и пока напрасно.
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах,
не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая гора: Вера любила другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда
не лжет и
знает себя», — подумал он), — следовательно,
ничего нет больше, никаких гор! А они
не понимают, выдумывают препятствия!
— Да,
не правда ли? я
знала! Могла ли удержать, в своих слабых сетях бедная девочка… une nullite, cette pauvre petite fille, qui n’a que sa figure?.. [ничтожество, жалкая девочка, у которой нет
ничего, кроме хорошенькой внешности?.. (фр.)] Ни опытности, ни блеска, дикая!..
Одна Вера
ничего этого
не знала,
не подозревала и продолжала видеть в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей руку, показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.
— Останьтесь, останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо. Вера
ничего не говорила,
зная, что он
не останется, и думала только,
не без грусти,
узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и
не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.
— Опять ты — «непременно»! — вмешалась Татьяна Марковна, —
не знаю, что ты там затеваешь, а если сказал «непременно», то
ничего и
не выйдет!