Неточные совпадения
На всякую другую жизнь у него
не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей,
дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он
не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
— А все-таки каждый
день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты
будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя
не выдадут?
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой
не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал
делом твои бумаги?
Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
Он
был в их глазах пустой, никуда
не годный, ни на какое
дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он
был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная
не укладывается на большом столе, и в роде их
было много лиц с громким значением.
— Я вспомнила в самом
деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я
была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня
были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она
была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего
дня, как полгода назад.
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих
делах, как все женщины, когда они, как рыбы,
не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то
есть в своей сфере…
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба
не есть сама цель, а только средство куда-нибудь
девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б
не было этих людей, то
не нужно
было бы и той службы, которую они несут.
Потом, как его
будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как он
не сможет сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три
дня ходил мрачный, так что узнать нельзя
было: он ли это? ничего
не рассказывал товарищам, как они ни приставали к нему.
— Учи, батюшка, — сказал он, — пока они спят. Никто
не увидит, а завтра
будешь знать лучше их: что они в самом
деле обижают тебя, сироту!
Хотя она
была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась,
была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже
не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом
не забыть, куда деньги
дела, и
не испугаться. Пуще всего она
не любила платить вдруг много, большие куши.
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук
не доделал: «Это последнее
дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера: других источников под рукой
не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он
был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне
не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне
было очень неловко. Но он
не замечал сам, что делает, — и я
не отняла руки. Даже однажды… когда он
не пришел на музыку, на другой
день я встретила его очень холодно…
— Да, кузина, вы
будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как вы жили и как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид,
будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик на груди
не будет лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас
будут мелькать
дни, часы, ночи…
Никогда — ни упрека, ни слезы, ни взгляда удивления или оскорбления за то, что он прежде
был не тот, что завтра
будет опять иной, чем сегодня, что она проводит
дни оставленная, забытая, в страшном одиночестве.
—
Не в мазанье
дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. — Сами же вы сказали, что в глазах, в лице
есть правда; и я чувствую, что поймал тайну. Что ж за
дело до волос, до рук!..
— Каков! — сказал Аянов. — Чудак! Он, в самом
деле,
не в монахи ли собирается? Шляпа продавлена, весь в масляных пятнах, нищ, ободран. Сущий мученик!
Не пьет ли он?
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О!
быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный
день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я
не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
—
Есть,
есть, и мне тяжело, что я
не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я
не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это мое
дело, моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
В самом
деле ей нечего
было ужасаться и стыдиться: граф Милари
был у ней раз шесть, всегда при других,
пел, слушал ее игру, и разговор никогда
не выходил из пределов обыкновенной учтивости, едва заметного благоухания тонкой и покорной лести.
— Послушайте, cousin… — начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это
была правда (фр.).] — это
быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за
дело после того, как…
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он
был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за
дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
—
Не говори этого никогда! — боязливо перебила бабушка, — судьба подслушает, да и накажет:
будешь в самом
деле несчастный! Всегда
будь доволен или показывай, что доволен.
Леонтий обмер, увидя тысячи три волюмов — и старые, запыленные, заплесневелые книги получили новую жизнь, свет и употребление, пока, как видно из письма Козлова, какой-то Марк чуть
было не докончил
дела мышей.
Жилось ему сносно: здесь
не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом
деле оно
было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли
не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы
быть проще, и
не умеют; здесь,
не думая о том, все просты, никто
не лез из кожи подделаться под простоту.
Бабушка
была по-прежнему хлопотлива, любила повелевать, распоряжаться, действовать, ей нужна
была роль. Она век свой делала
дело, и, если
не было, так выдумывала его.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что
будет делаться завтра, никогда
не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей
дела нет.
Если когда-нибудь и случалось противоречие, какой-нибудь разлад, то она приписывала его никак
не себе, а другому лицу, с кем имела
дело, а если никого
не было, так судьбе. А когда явился Райский и соединил в себе и это другое лицо и судьбу, она удивилась, отнесла это к непослушанию внука и к его странностям.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка,
не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все это вместе и
была так бодра, свежа,
не знала скуки, любила жизнь, веровала,
не охлаждаясь ни к чему, и всякий
день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
Татьяна Марковна
не знала ей цены и сначала взяла ее в комнаты, потом, по просьбе Верочки, отдала ей в горничные. В этом звании Марине мало
было дела, и она продолжала делать все и за всех в доме. Верочка как-то полюбила ее, и она полюбила Верочку и умела угадывать по глазам, что ей нужно, что нравилось, что нет.
Но этот урок
не повел ни к чему. Марина
была все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала от мужа и пряталась
дня три на чердаках, по сараям, пока
не проходил первый пыл.
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней
был добрый, смирный человек и в ее
дела никогда
не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она
не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и
будет любить идеально».
И если, «паче чаяния», в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, — в женщинах
не редки такие неожиданности, — тогда, конечно, он поставит здесь свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и искусство
будут его кумирами. Тогда и эти эпизоды, эскизы, сцены — все пойдет в
дело. Ему
не над чем
будет разбрасываться, жизнь его сосредоточится и определится.
Она все девочка, и ни разу
не высказалась в ней даже девица.
Быть «
девой», по своей здоровой натуре и по простому, почти животному, воспитанию, она решительно
не обещала.
Марк в самом
деле был голоден: в пять, шесть приемов ножом и вилкой стерлядей как
не бывало; но и Райский
не отставал от него. Марина пришла убрать и унесла остов индейки.
— Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да
не попал. Если б я
был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как
было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй
не доходило»: этого он, как огня, боится.
— Да, вы правы: ни их, ни меня к
делу не готовили: мы
были обеспечены… — сказал он.
Райский постоял над обрывом:
было еще рано; солнце
не вышло из-за гор, но лучи его уже золотили верхушки деревьев, вдали сияли поля, облитые росой, утренний ветерок веял мягкой прохладой. Воздух быстро нагревался и обещал теплый
день.
— Да, это прекрасно, но, однако, этого мало: один вид, один берег, горы, лес — все это прискучило бы, если б это
не было населено чем-нибудь живым, что вызывало и
делило бы эту симпатию.
— Ну, вот, бабушка, наконец вы договорились до
дела, до правды: «женись,
не женись — как хочешь»! Давно бы так! Стало
быть, и ваша и моя свадьба откладываются на неопределенное время.
— Мне никак нельзя
было, губернатор
не выпускал никуда; велели
дела канцелярии приводить в порядок… — говорил Викентьев так торопливо, что некоторые слова даже
не договаривал.
— Ах, Марфа Васильевна, какие вы! Я лишь только вырвался, так и прибежал! Я просился, просился у губернатора —
не пускает: говорит,
не пущу до тех пор, пока
не кончите
дела! У маменьки
не был: хотел к ней пообедать в Колчино съездить — и то пустил только вчера, ей-богу…
Отослав пять-шесть писем, он опять погрузился в свой недуг — скуку. Это
не была скука, какую испытывает человек за нелюбимым
делом, которое навязала на него обязанность и которой он предвидит конец.
А
не в рабочей сфере — повыше, где у нас
дело, которое бы каждый делал, так сказать, облизываясь от удовольствия, как будто бы
ел любимое блюдо?
А он тоже
не делает
дела, и его
дело перед их
делом —
есть самый пустой из всех миражей. Прав Марк, этот цинический мудрец, так храбро презревший все миражи и отыскивающий… миража поновее!
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это
был живой пульс ее. Он своего
дела, которого, собственно, и
не было,
не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие
дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила
есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
— Это правда, — заметил Марк. — Я пошел бы прямо к
делу, да тем и кончил бы! А вот вы сделаете то же, да
будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили — идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь! Может
быть, и удастся. А то что томить себя вздохами,
не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску… ждать по неделям от нее ласкового взгляда…
— Да, от нынешнего
дня через две недели вы
будете влюблены, через месяц
будете стонать, бродить, как тень, играть драму, пожалуй, если
не побоитесь губернатора и Нила Андреевича, то и трагедию, и кончите пошлостью…
— Вы даже
не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня
был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы
не гонялись бы за мной,
не дулись бы на меня по целым
дням без причины,
не подсматривали бы, как шпион, и
не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?