Неточные совпадения
— Все собрались, тут
пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю
ли сонату? Я отговаривалась, как
могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня
было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я
была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада
была, потому что он понимал музыку…
Она любила, ничего не требуя, ничего не желая, приняла друга, как он
есть, и никогда не представляла себе,
мог ли бы или должен
ли бы он
быть иным? бывает
ли другая любовь или все так любят, как она?
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это
было бы верно!.. А
мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы
было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он
был мрачен, жосток, сух и как,
может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
— Последний вопрос, кузина, — сказал он вслух, — если б… — И задумался: вопрос
был решителен, — если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей «
быть генералом»: что бы вы сказали?
мог ли бы,
могу ли!.. «Она не кокетка, она скажет истину!» — подумал он.
— А! вы защищаете его — поздравляю! Так вот на кого упали лучи с высоты Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь, ради Бога! Вам
ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то безвестного выходца,
может быть самозванца-графа…
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что,
может быть, вызвал в вас… на свою шею — скажете
ли вы мне!.. я стою этого.
— Не устал
ли ты с дороги?
Может быть, уснуть хочешь: вон ты зеваешь? — спросила она, — тогда оставим до утра.
— Куда вы? Рано: пойдемте в сад!
Может быть, фуражку сыщем, — звала она. — Не затащил
ли кто-нибудь туда, в беседку?
— Что же
может быть у тебя на совести? Доверься мне, и разберем вместе. Не пригожусь
ли я тебе на какую-нибудь услугу?
Вон бабушка:
есть ли умнее и добрее ее на свете! а и она… грешит… — шепотом произнесла Марфенька, — сердится напрасно, терпеть не
может Анну Петровну Токееву: даже не похристосовалась с ней!
Уж не бродит
ли у ней в голове: „Не хорошо, глупо не совладеть с впечатлением, отдаться ему, разинуть рот и уставить глаза!“ Нет,
быть не
может, это
было бы слишком тонко, изысканно для нее: не по-деревенски!
— Нет, — начал он, —
есть ли кто-нибудь, с кем бы вы
могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья
есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
— Ты ждешь меня! — произнес он не своим голосом, глядя на нее с изумлением и страстными до воспаления глазами. —
Может ли это
быть?
—
Может ли это
быть? — сказала она, — я бы рада
была ошибиться.
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не
может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня
есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю,
есть ли она в доме, нет
ли…
— Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите
ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год,
может быть, больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом — как себе хочу! Сознайтесь, что так?
— Да, постараемся, Марк! — уныло произнесла она, — мы счастливы
быть не
можем… Ужели не
можем! — всплеснув руками, сказала потом. — Что нам мешает! Послушайте… — остановила она его тихо, взяв за руку. — Объяснимся до конца… Посмотрим, нельзя
ли нам согласиться!..
—
Может быть, — говорила она, как будто отряхивая хмель от головы. — Так что же? что вам? не все
ли равно? вы этого хотели! «Природа влагает страсть только в живые организмы, — твердили вы, — страсть прекрасна!..» Ну вот она — любуйтесь!..
Наконец он решил подойти стороной: нельзя
ли ему самому угадать что-нибудь из ее ответов на некоторые прежние свои вопросы, поймать имя, остановить ее на нем и облегчить ей признание, которое самой ей сделать, по-видимому,
было трудно, хотя и хотелось, и даже обещала она сделать, да не
может.
— Не поможет
ли лучше меня бабушка? Откройся ей, Вера; она женщина, и твое горе,
может быть, знакомо ей…
— У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь… как в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно
ли то, что вы требуете от меня, Вера? Положим, я бы не назначал любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще? Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы, то
есть чтоб пойти в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему и терпеть не
могу попов: логично
ли, честно
ли я поступлю!..
Она шла не самонадеянно, а, напротив, с сомнениями, не ошибается
ли она, не прав
ли проповедник, нет
ли в самом деле там, куда так пылко стремится он, чего-нибудь такого чистого, светлого, разумного, что
могло бы не только избавить людей от всяких старых оков, но открыть Америку, новый, свежий воздух, поднять человека выше, нежели он
был, дать ему больше, нежели он имел.
— Бабушка… — шептала она и в изумлении широко открыла глаза, точно воскресая, —
может ли это
быть?
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду
ли я силы написать ему сегодня до вечера? И что напишу? Все то же: „Не
могу, ничего не хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он
будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
И если прошло, рассуждала Вера,
может быть, основательно, то не потому
ли, что прошла борьба, соперничество, все утихло вокруг?
— Как вы
были тогда страшны! Я кстати подоспела, не правда
ли?
Может быть, без меня вы воротились бы в пропасть, на дно обрыва! Что там
было, в роще!.. а?
— «Нет, Иван Иванович, дайте мне (это она говорит) самой решить,
могу ли я отвечать вам таким же полным, глубоким чувством, какое питаете вы ко мне. Дайте полгода, год срока, и тогда я скажу — или нет, или то да, какое…» Ах! какая духота у вас здесь! нельзя
ли сквозного ветра? («не
будет ли сочинять? кажется, довольно?» — подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).