Неточные совпадения
Ее я, конечно, никогда не видал, да и представить не
мог, как
буду с ней говорить, и
буду ли; но мне представлялось (
может быть, и на достаточных основаниях), что с ее приездом рассеется и мрак, окружавший в моих глазах Версилова.
Действительно, Крафт
мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут
была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже
было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все
ли еще он держит намерение бежать в Америку?
— Да черт
ли мне за дело, свои или не свои! Я вот разве там свой? Почему они во мне
могут быть уверены?
Надо разрешить, принадлежит
ли этот феномен клинике, как единичный случай, или
есть свойство, которое
может нормально повторяться в других; это интересно в видах уже общего дела.
— Это верно, это очень верно, это — очень гордый человек! Но чистый
ли это человек? Послушайте, что вы думаете о его католичестве? Впрочем, я забыл, что вы,
может быть, не знаете…
И вот, ввиду всего этого, Катерина Николавна, не отходившая от отца во время его болезни, и послала Андроникову, как юристу и «старому другу», запрос: «Возможно
ли будет, по законам, объявить князя в опеке или вроде неправоспособного; а если так, то как удобнее это сделать без скандала, чтоб никто не
мог обвинить и чтобы пощадить при этом чувства отца и т. д., и т. д.».
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю:
может быть, с самых первых мечтаний моих, то
есть чуть
ли не с самого детства, я иначе не
мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание:
может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.
Вообще, все эти мечты о будущем, все эти гадания — все это теперь еще как роман, и я,
может быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом; знаю тоже, что этих строк,
может быть, никто не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил
ли бы он, что,
может быть, я бы и не вынес ротшильдских миллионов?
— Смотри ты! — погрозила она мне пальцем, но так серьезно, что это вовсе не
могло уже относиться к моей глупой шутке, а
было предостережением в чем-то другом: «Не вздумал
ли уж начинать?»
— Мать рассказывает, что не знала, брать
ли с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не
был и… вообразить не
могу, что здесь можно жить.
— Татьяна Павловна сказала сейчас все, что мне надо
было узнать и чего я никак не
мог понять до нее: это то, что не отдали же вы меня в сапожники, следственно, я еще должен
быть благодарен. Понять не
могу, отчего я неблагодарен, даже и теперь, даже когда меня вразумили. Уж не ваша
ли кровь гордая говорит, Андрей Петрович?
— И даже «Версилов». Кстати, я очень сожалею, что не
мог передать тебе этого имени, ибо в сущности только в этом и состоит вся вина моя, если уж
есть вина, не правда
ли? Но, опять-таки, не
мог же я жениться на замужней, сам рассуди.
А разозлился я вдруг и выгнал его действительно,
может быть, и от внезапной догадки, что он пришел ко мне, надеясь узнать: не осталось
ли у Марьи Ивановны еще писем Андроникова? Что он должен
был искать этих писем и ищет их — это я знал. Но кто знает,
может быть тогда, именно в ту минуту, я ужасно ошибся! И кто знает,
может быть, я же, этою же самой ошибкой, и навел его впоследствии на мысль о Марье Ивановне и о возможности у ней писем?
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет
ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не
могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало
быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать,
может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Полторы кубических сажени необходимого для человека на двенадцать часов воздуху,
может быть, в этих комнатках и
было, но вряд
ли больше.
«Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить
могу, так что если даже пожелаете постоянного места, то и то можно иметь в виду… а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам вопрос: не
могу ли я сейчас
быть вам чем полезным?
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы
были грубые, то мы бы от него,
может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда
ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
— Нет, не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, — не
можете же вы не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что… не знаю… кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно только
может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему, не правда
ли?
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я,
может быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь
ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
Что
мог я извлечь и из этого? Тут
было только беспокойство обо мне, об моей материальной участи; сказывался отец с своими прозаическими, хотя и добрыми, чувствами; но того
ли мне надо
было ввиду идей, за которые каждый честный отец должен бы послать сына своего хоть на смерть, как древний Гораций своих сыновей за идею Рима?
— Послушайте, князь, успокойтесь, пожалуйста; я вижу, что вы чем дальше, тем больше в волнении, а между тем все это,
может быть, лишь мираж. О, я затянулся и сам, непростительно, подло; но ведь я знаю, что это только временное… и только бы мне отыграть известную цифру, и тогда скажите, я вам должен с этими тремя стами до двух тысяч пятисот, так
ли?
— Именно, Анна Андреевна, — подхватил я с жаром. — Кто не мыслит о настоящей минуте России, тот не гражданин! Я смотрю на Россию,
может быть, с странной точки: мы пережили татарское нашествие, потом двухвековое рабство и уж конечно потому, что то и другое нам пришлось по вкусу. Теперь дана свобода, и надо свободу перенести: сумеем
ли? Так же
ли по вкусу нам свобода окажется? — вот вопрос.
— Два месяца назад я здесь стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне себя, проговорился. Вы тотчас поняли, что я что-то знаю… вы не
могли не понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения
были основательны: этот документ существует… то
есть был… я его видел; это — ваше письмо к Андроникову, так
ли?
— Ан вот нет! — весело вскричал я, — знаете
ли, кто,
может быть, сказал мне сегодня, что меня любит?
Может быть, у меня
было лишь желание чем-нибудь кольнуть ее, сравнительно ужасно невинным, вроде того, что вот, дескать, барышня, а не в свое дело мешается, так вот не угодно
ли, если уж непременно вмешаться хотите, самой встретиться с этим князем, с молодым человеком, с петербургским офицером, и ему передать, «если уж так захотели ввязываться в дела молодых людей».
— «Все пороки»! Ого! Эту фразу я знаю! — воскликнул Версилов. — И если уж до того дошло, что тебе сообщена такая фраза, то уж не поздравить
ли тебя с чем? Это означает такую интимность между вами, что,
может быть, придется даже похвалить тебя за скромность и тайну, к которой способен редкий молодой человек…
Не я
ли первый предуведомил его и кричал, что „не
могло быть“?
А потому,
мог ли я не
быть раздражен на себя, видя, в какое жалкое существо обращаюсь я за игорным столом?
— Постой, Лиза, постой, о, как я
был глуп! Но глуп
ли? Все намеки сошлись только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я
мог узнать? Из того, что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за солнце считал, Лиза, и как
могло бы мне прийти что-нибудь в голову? Помнишь, как я тебя встретил тогда, два месяца назад, у него на квартире, и как мы с тобой шли тогда по солнцу и радовались… тогда уже
было?
Было?
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем, тебе, кажется, пора туда, куда ты идешь. У меня, видишь
ли, все голова болит. Прикажу «Лючию». Я люблю торжественность скуки, а впрочем, я уже говорил тебе это… Повторяюсь непростительно… Впрочем,
может быть, и уйду отсюда. Я люблю тебя, мой милый, но прощай; когда у меня голова болит или зубы, я всегда жажду уединения.
Я нарочно заметил об «акциях», но, уж разумеется, не для того, чтоб рассказать ему вчерашний секрет князя. Мне только захотелось сделать намек и посмотреть по лицу, по глазам, знает
ли он что-нибудь про акции? Я достиг цели: по неуловимому и мгновенному движению в лице его я догадался, что ему,
может быть, и тут кое-что известно. Я не ответил на его вопрос: «какие акции», а промолчал; а он, любопытно это, так и не продолжал об этом.
«Он не убьет Бьоринга, а наверно теперь в трактире сидит и слушает „Лючию“! А
может, после „Лючии“ пойдет и убьет Бьоринга. Бьоринг толкнул меня, ведь почти ударил; ударил
ли? Бьоринг даже и с Версиловым драться брезгает, так разве пойдет со мной?
Может быть, мне надо
будет убить его завтра из револьвера, выждав на улице…» И вот эту мысль провел я в уме совсем машинально, не останавливаясь на ней нисколько.
Скажу лишь одно: вряд
ли я
могу сказать про себя тогдашнего, что
был в здравом рассудке.
Последнее словечко и важнейшее: знал
ли что-нибудь к тому дню Версилов и участвовал
ли уже тогда в каких-нибудь хоть отдаленных планах с Ламбертом? Нет, нет и нет, тогда еще нет, хотя,
может быть, уже
было закинуто роковое словцо… Но довольно, довольно, я слишком забегаю вперед.
— Как не желать? но не очень. Мне почти ничего не надо, ни рубля сверх. Я в золотом платье и я как
есть — это все равно; золотое платье ничего не прибавит Васину. Куски не соблазняют меня:
могут ли места или почести стоить того места, которого я стою?
Посему и ты, Софья, не смущай свою душу слишком, ибо весь твой грех — мой, а в тебе, так мыслю, и разуменье-то вряд
ли тогда
было, а пожалуй, и в вас тоже, сударь, вкупе с нею, — улыбнулся он с задрожавшими от какой-то боли губами, — и хоть
мог бы я тогда поучить тебя, супруга моя, даже жезлом, да и должен
был, но жалко стало, как предо мной упала в слезах и ничего не потаила… ноги мои целовала.
— Оставим, — сказал Версилов, странно посмотрев на меня (именно так, как смотрят на человека непонимающего и неугадывающего), — кто знает, что у них там
есть, и кто
может знать, что с ними
будет? Я не про то: я слышал, ты завтра хотел бы выйти. Не зайдешь
ли к князю Сергею Петровичу?
— За что же? Ну, спасибо. Послушайте, выпьемте еще бокал. Впрочем, что ж я? вы лучше не
пейте. Это он вам правду сказал, что вам нельзя больше
пить, — мигнул он мне вдруг значительно, — а я все-таки
выпью. Мне уж теперь ничего, а я, верите
ли, ни в чем себя удержать не
могу. Вот скажите мне, что мне уж больше не обедать по ресторанам, и я на все готов, чтобы только обедать. О, мы искренно хотим
быть честными, уверяю вас, но только мы все откладываем.
Но, мимо всего другого, я поражен
был вопросом: «Почему она думает, что теперь что-то настало и что он даст ей покой? Конечно — потому, что он женится на маме, но что ж она? Радуется
ли тому, что он женится на маме, или, напротив, она оттого и несчастна? Оттого-то и в истерике? Почему я этого не
могу разрешить?»
Веришь
ли, милый? я почти и представить теперь ее не
могу с другим лицом, а ведь
была же и она когда-то молода и прелестна!
— И ты прав. Я догадался о том, когда уже
было все кончено, то
есть когда она дала позволение. Но оставь об этом. Дело не сладилось за смертью Лидии, да,
может, если б и осталась в живых, то не сладилось бы, а маму я и теперь не пускаю к ребенку. Это — лишь эпизод. Милый мой, я давно тебя ждал сюда. Я давно мечтал, как мы здесь сойдемся; знаешь
ли, как давно? — уже два года мечтал.
— Друг мой, это — вопрос,
может быть, лишний. Положим, я и не очень веровал, но все же я не
мог не тосковать по идее. Я не
мог не представлять себе временами, как
будет жить человек без Бога и возможно
ли это когда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял себе всегда другую картину…
— Ты сегодня особенно меток на замечания, — сказал он. — Ну да, я
был счастлив, да и
мог ли я
быть несчастлив с такой тоской? Нет свободнее и счастливее русского европейского скитальца из нашей тысячи. Это я, право, не смеясь говорю, и тут много серьезного. Да я за тоску мою не взял бы никакого другого счастья. В этом смысле я всегда
был счастлив, мой милый, всю жизнь мою. И от счастья полюбил тогда твою маму в первый раз в моей жизни.
Не знаю,
смогу ли передать это ясно; но только вся душа его
была возмущена именно от факта, что с ним это
могло случиться.
— Вздор, ничего не
будет, не приду! — вскричал я упрямо и с злорадством, — теперь — все по-новому! да и
можете ли вы это понять? Прощайте, Настасья Егоровна, нарочно не пойду, нарочно не
буду вас расспрашивать. Вы меня только сбиваете с толку. Не хочу я проникать в ваши загадки.
Я видел, что Лукерья тоже хотела бы что-то спросить и,
может быть, тоже что-нибудь мне поручить; но до того
ли мне
было!
— Знаете
ли, — усмехнулся я вдруг, — вы передали письмо потому, что для вас не
было никакого риску, потому что браку не бывать, но ведь он? Она, наконец? Разумеется, она отвернется от его предложения, и тогда… что тогда
может случиться? Где он теперь, Анна Андреевна? — вскричал я. — Тут каждая минута дорога, каждую минуту
может быть беда!
У меня сердце сжалось до боли, когда я услышал такие слова. Эта наивно унизительная просьба
была тем жалчее, тем сильнее пронзала сердце, что
была так обнаженна и невозможна. Да, конечно, он просил милостыню! Ну
мог ли он думать, что она согласится? Меж тем он унижался до пробы: он попробовал попросить! Эту последнюю степень упадка духа
было невыносимо видеть. Все черты лица ее как бы вдруг исказились от боли; но прежде чем она успела сказать слово, он вдруг опомнился.
Я прибежал к Ламберту. О, как ни желал бы я придать логический вид и отыскать хоть малейший здравый смысл в моих поступках в тот вечер и во всю ту ночь, но даже и теперь, когда
могу уже все сообразить, я никак не в силах представить дело в надлежащей ясной связи. Тут
было чувство или, лучше сказать, целый хаос чувств, среди которых я, естественно, должен
был заблудиться. Правда, тут
было одно главнейшее чувство, меня подавлявшее и над всем командовавшее, но… признаваться
ли в нем? Тем более что я не уверен…
Да знаете
ли, что нас здесь,
может быть, и больше, чем трое, одного-то безумия?