Неточные совпадения
На лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе и понимание
других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек,
знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а
другие не
знают этой потребности, и…
Они
знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени и находя это в мужчине естественным. Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто
другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего
знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с
другими старыми домами.
Другие находили это натуральным, даже высоким, sublime, [возвышенным (фр.).] только Райский — бог
знает из чего, бился истребить это в ней и хотел видеть
другое.
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не
знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею.
Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не
знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
А со временем вы постараетесь
узнать, нет ли и за вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия, и будете уже с
другими мыслями глядеть и туда, на улицу.
Например, говорит, в «Горе от ума» — excusez du peu [ни больше ни меньше (фр.).] — все лица самые обыкновенные люди, говорят о самых простых предметах, и случай взят простой: влюбился Чацкий, за него не выдали, полюбили
другого, он
узнал, рассердился и уехал.
Какие это периоды, какие дни — ни
другие, ни сам он не
знал.
Между товарищами он был очень странен: они тоже не
знали, как понимать его. Симпатии его так часто менялись, что у него не было ни постоянных
друзей, ни врагов.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама
знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала сделать то или
другое.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что;
знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу.
Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше
другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не
знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется
другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а не та, которая окружает его…
— Да, — перебил он, — и засидевшаяся канарейка, когда отворят клетку, не летит, а боязливо прячется в гнездо. Вы — тоже. Воскресните, кузина, от сна, бросьте ваших Catherine, madame Basile, [Катрин, мадам Базиль (фр.).] эти выезды — и
узнайте другую жизнь. Когда запросит сердце свободы, не справляйтесь, что скажет кузина…
Он
узнал Наташу в опасную минуту, когда ее неведению и невинности готовились сети. Матери, под видом участия и старой дружбы, выхлопотал поседевший мнимый
друг пенсион, присылал доктора и каждый день приезжал, по вечерам,
узнавать о здоровье, отечески горячо целовал дочь…
Обида, зло падали в жизни на нее иногда и с
других сторон: она бледнела от боли, от изумления, подкашивалась и бессознательно страдала, принимая зло покорно, не
зная, что можно отдать обиду, заплатить злом.
«Боже мой! зачем я все вижу и
знаю, где
другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб
знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?»
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже называть его имя и не
знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «тайне».
Пришло время расставаться, товарищи постепенно уезжали один за
другим. Леонтий оглядывался с беспокойством, замечал пустоту и тосковал, не
зная, по непрактичности своей, что с собой делать, куда деваться.
— Преумный, с какими познаниями: по-гречески только профессор да протопоп в соборе лучше его
знают! — говорил
другой. — Его адъюнктом сделают.
Он смущался, уходил и сам не
знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет, не говоря о тех знаках нежности, которые не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и
друг над
другом.
— Не
знает, что сказать лучшему
другу своего мужа! Ты вспомни, что он познакомил нас с тобой; с ним мы просиживали ночи, читывали…
— Ну, уж святая: то нехорошо,
другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их
знает, какие они будут? Марфенька только с канарейками да с цветами возится, а
другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу
друг другу и не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и я буду делать, что и как вздумаю… Обед я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не
знаю!
— Да, царь и ученый: ты
знаешь, что прежде в центре мира полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг
другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Этому она сама надивиться не могла: уж она ли не проворна, она ли не мастерица скользнуть, как тень, из одной двери в
другую, из переулка в слободку, из сада в лес, — нет, увидит,
узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.
Она молча слушала и задумчиво шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед тем за час говорил
другое, и не
знала, что подумать.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать
друг друга, и понимать не только слова, но
знать, о чем молчит
другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Вот все, что пока мог наблюсти Райский, то есть все, что видели и
знали другие. Но чем меньше было у него положительных данных, тем дружнее работала его фантазия, в союзе с анализом, подбирая ключ к этой замкнутой двери.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она
знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на
другой день, как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.
Изучив ее привычки, он почти наверное
знал, где она могла быть в тот или
другой час.
— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете
другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю,
знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
— Мне ничего не нужно: но ты сама должна
знать, какими
другими глазами, как не жадными, влюбленными, может мужчина смотреть на твою поразительную красоту…
— То есть не видать
друг друга, не
знать, не слыхать о существовании… — сказал он, — это какая-то новая, неслыханная дружба: такой нет, Вера, — это ты выдумала!
— Если не мудрая, так мудреная! На нее откуда-то повеяло
другим, не здешним духом!.. Да откуда же:
узнаю ли я? Непроницаема, как ночь! Ужели ее молодая жизнь успела уже омрачиться!.. — в страхе говорил Райский, провожая ее глазами.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не
узнавая ее, видя в ней не бабушку, а
другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
«Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению, ленилась, а кроме того, были
другие причины, о которых ты сейчас
узнаешь. Главную из них ты
знаешь — это (тут три слова были зачеркнуты)… и что иногда не на шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты
знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не
знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает
другое.
На
другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не
знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
— Ей-богу, не
знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а
другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
— Да, я
знала это: о, с первой минуты я видела, que nous nous convenons — да, cher monsieur Boris, [что мы подходим
друг другу — да, дорогой Борис (фр.).] — не правда ли?
— А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему
другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно,
знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет с него! А любовь не про таких!
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я
знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в
другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я
знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
Викентьев сдержал слово. На
другой день он привез к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам дал «стречка», как он говорил, не
зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии.
Она употребила
другой маневр: сказала мужу, что
друг его
знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.
— Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома — Фукидид и Тацит. Немцы и того и
другого чуть наизнанку не выворотили.
Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, — а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый — ей и не скучно!
— Да, лучше оставим, — сказала и она решительно, — а я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между нами не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы
узнали друг друга и верили… А я не
знаю вас и… не могу верить!
— Да! — сказала она, — хочу, и это одно условие моего счастья; я
другого не
знаю и не желаю…
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под
другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед
другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не
знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»