Неточные совпадения
— И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам
бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов:
у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить все свое время на это.
Все,
бывало, дергают за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже
у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель, а каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в голову, и
бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу, какую слышал
у кого-нибудь и поразился ею, как прежде поразился штрихами и точками учителя.
Потом повели в конюшню, оседлали лошадей, ездили в манеже и по двору, и Райский ездил. Две дочери, одна черненькая, другая беленькая, еще с красненькими, длинными, не по росту, кистями рук, как
бывает у подрастающих девиц, но уже затянутые в корсет и бойко говорящие французские фразы, обворожили юношу.
Она со страхом отряхнется от непривычной задумчивости, гонит вопросы — и ей опять легко. Это
бывает редко и
у немногих. Мысль
у ней большею частию нетронута, сердце отсутствует, знания никакого.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны.
У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз было не видно. Борис пристально смотрел на него, как,
бывало, на Васюкова.
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их
у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда
бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина
бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему.
У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели
у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
Все время, пока Борис занят был с Марфенькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде,
бывало, она так и читала
у него на лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать не могла.
— Не
бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие,
у них по пятидесяти тысяч
у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть, и побольше останется: это все им! Не
бывать, не
бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая!
У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
— Школьникам! Не
бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают
у нас через забор!
Да, голод, а не аппетит:
у мужиков не
бывает аппетита. Аппетит вырабатывается праздностью, моционом и негой, голод — временем и тяжкой работой.
Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда,
бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто
у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
Только когда он углубится в длинные разговоры с Райским или слушает лекцию о древней и чужой жизни, читает старца-классика, — тогда только появлялась вдруг
у него жизнь в глазах, и глаза эти
бывали умны, оживленны.
Я вижу, где обман, знаю, что все — иллюзия, и не могу ни к чему привязаться, не нахожу ни в чем примирения: бабушка не подозревает обмана ни в чем и ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру и людям, а если я…
бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа,
у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
Еще в детстве,
бывало, узнает она, что
у мужика пала корова или лошадь, она влезет на колени к бабушке и выпросит лошадь и корову. Изба ветха или строение на дворе, она попросит леску.
— Что вы за стары: нет еще! — снисходительно заметила она, поддаваясь его ласке. — Вот только
у вас в бороде есть немного белых волос, а то ведь вы иногда
бываете прехорошенький… когда смеетесь или что-нибудь живо рассказываете. А вот когда нахмуритесь или смотрите как-то особенно… тогда вам точно восемьдесят лет…
— Так;
у меня иногда
бывают припадки… тогда уйди от меня.
— Да, не пьете: это правда: это улучшение, прогресс! Свет, перчатки, танцы и духи спасли вас от этого. Впрочем, чад
бывает различный:
у кого пары бросаются в голову,
у другого… Не влюбчивы ли вы?
— Она красавица, воспитана в самом дорогом пансионе в Москве. Одних брильянтов тысяч на восемьдесят… Тебе полезно жениться… Взял бы богатое приданое, зажил бы большим домом,
у тебя бы весь город
бывал, все бы раболепствовали перед тобой, поддержал бы свой род, связи… И в Петербурге не ударил бы себя в грязь… — мечтала почти про себя бабушка.
— Бабушка ваша — не знаю за что, а я за то, что он — губернатор. И полицию тоже мы с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется, где я живу, далеко ли от города отлучаюсь,
у кого
бываю.
«Странно, как мне знаком этот прозрачный взгляд! — думал он, — таков
бывает у всех женщин, когда они обманывают! Она меня усыпляет… Что бы это значило? Уж в самом деле не любит ли она?
У ней только и речи, чтоб „не стеснять воли“. Да нет… кого здесь!..»
— Да не вертись по сторонам в церкви, не таскай за собой молодых ребят… Что, Иван Иваныч: ты,
бывало,
у ней безвыходно жил! Как теперь: все еще ходишь? — строго спросил он
у какого-то юноши.
Надежда быть близким к Вере питалась в нем не одним только самолюбием:
у него не было нахальной претензии насильно втереться в сердце, как
бывает у многих писаных красавцев,
у крепких, тупоголовых мужчин, — и чем бы ни было — добиться успеха. Была робкая, слепая надежда, что он может сделать на нее впечатление, и пропала.
Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на большую дорогу — и говорят (это папа разболтал), что между ними
бывали живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала,
у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом
у кареты и приемом при тетках, настаивал на большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или
бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе.
— Прижмите руку к моей голове, — говорила она кротко, — видите, какой жар… Не сердитесь на меня, будьте снисходительны к бедной сестре! Это все пройдет… Доктор говорит, что
у женщин часто
бывают припадки… Мне самой гадко и стыдно, что я так слаба…
Вера наконец, почти незаметно для нее самой, поверила искренности его односторонних и поверхностных увлечений и от недоверия перешла к изумлению, участию.
У ней даже
бывали минуты, впрочем редкие, когда она колебалась в непогрешимости своих, собранных молча, про себя наблюдений над жизнью, над людьми, правил, которыми руководствовалось большинство.
Все это неслось
у ней в голове, и она то хваталась опять за перо и бросала, то думала пойти сама, отыскать его, сказать ему все это, отвернуться и уйти — и она бралась за мантилью, за косынку, как,
бывало, когда торопилась к обрыву. И теперь, как тогда, руки напрасно искали мантилью, косынку. Все выпадало из рук, и она, обессиленная, садилась на диван и не знала, что делать.
А потом уж я
побываю у Полины Карповны, а может быть, повидаюсь и с Тычковым…