Неточные совпадения
— Чего вам? —
сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до
того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
— Вы бы написали, сударь, к хозяину, —
сказал Захар, — так, может быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон
ту квартиру ломать.
— Не подходите, не подходите: вы с холода! —
сказал тот.
— Век об одном и
том же — какая скука! Педанты, должно быть! —
сказал, зевая, Обломов.
— На
той неделе, —
сказал Судьбинский.
— Ах вы, чудак! —
сказал тот. — Все такой же неисправимый, беззаботный ленивец!
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз,
скажут имя его —
тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он
скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и
то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и
скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
Встретится ему знакомый на улице. «Куда?» — спросит. «Да вот иду на службу, или в магазин, или проведать кого-нибудь». — «Пойдем лучше со мной, —
скажет тот, — на почту, или зайдем к портному, или прогуляемся», — и он идет с ним, заходит и к портному, и на почту, и прогуливается в противуположную сторону от
той, куда шел.
— А вот некоторые так любят переезжать, —
сказал Алексеев, — в
том только и удовольствие находят, как бы квартиру переменить…
Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся,
сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам на место жительства“, и опричь
того, ничего не
сказал, а я пал в ноги ему и слезно умолял; а он закричал благим матом: „Пошел, пошел! тебе сказано, что будет исполнено — подай бумагу!“ А бумаги я не подавал.
— Ах, да и вы тут? — вдруг
сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в
то время, как Захар причесывал Обломова. — Я вас и не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья! Я вам все хотел
сказать…
— Ну, и этой довольно, —
сказал Обломов, — а
то еще посылать!
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не
то, что вот эта, что тут в углу сидит, —
сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— Я уж тебе
сказал, хоть бы за
то, что он вместе со мной рос и учился.
Тогда еще он был молод, и если нельзя
сказать, чтоб он был жив,
то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Пуще всего он бегал
тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить,
сказать, и когда надо
сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до
тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть
скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.
Или вовсе ничего не
скажет, а тайком поставит поскорей опять на свое место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается, как видели в начале рассказа,
тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что не век ей жить.
— То-то же! —
сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено… смотришь, что-нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу всю вытянет, жить не захочется… А издержек, издержек…
— Что ж, Илья Ильич, — начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, — я ничего не
сказал, окроме
того, что, мол…
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью
сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Кто ж бы это гость? —
скажет хозяйка. — Уж не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то Господи! Да нет; она ближе праздника не будет. То-то бы радости! То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоем! И к заутрене и к обедне бы вместе… Да куда мне за ней! Я даром что моложе, а не выстоять мне столько!
— Все путаю! —
сказал Илья Иванович. — Где тут упомнить:
то сбоку нос чешется,
то с конца,
то брови…
— Ну, Пелагея Ивановна, молодец! —
сказал Илья Иванович. — А
то еще когда масло дешево будет, так затылок, что ли, чешется…
А не
то, так мать посмотрит утром в понедельник пристально на него, да и
скажет...
— Что я-то виноват? —
сказал дворник. — По мне, живи себе хоть век; нешто я тут хозяин? Мне велят… Кабы я был хозяин, а
то я не хозяин…
— Смотри ты у меня! —
сказал он потом едко. — Молод, брат, востер очень! Я не посмотрю, что ты генеральский: я
те за вихор! Пошел-ка к своему месту!
— Ну, что за беда, коли и
скажет барину? — сам с собой в раздумье, флегматически говорил он, открывая медленно табакерку. — Барин добрый, видно по всему, только обругает! Это еще что, коли обругает! А
то, иной, глядит, глядит, да и за волосы…
Другой, Мишель, только лишь познакомился с Андрюшей, как поставил его в позицию и начал выделывать удивительные штуки кулаками, попадая ими Андрюше
то в нос,
то в брюхо, потом
сказал, что это английская драка.
— Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор
сказал. «За границу, говорит, ступайте, а
то плохо: удар может быть».
— Да пусть их! — беспечно
сказал Штольц. — Кому хорошо и выгодно на месте,
тот не уйдет; а если ему не выгодно,
то и тебе не выгодно: зачем же его держать?
— Ах, Илья, Илья! —
сказал Штольц. — Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план о
том, что я намерен делать с собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встряхну тебя. Захар! — закричал он. — Одеваться Илье Ильичу!
— Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, —
сказал Штольц, — у всякого свои интересы. На
то жизнь…
— Знаешь что, Илья? —
сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё писали. А впрочем, и
то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
— Ты
сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от
того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.
Какой первый шаг сделать к
тому? С чего начать? Не знаю, не могу… нет… лукавлю, знаю и… Да и Штольц тут, под боком; он сейчас
скажет.
«В неделю,
скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли, послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить душу
тем воздухом, о котором мечтал некогда с другом, пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом…
— А я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… —
сказала она, и в
ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
— Ах, что я наделал! — говорил он. — Все сгубил! Слава Богу, что Штольц уехал: она не успела
сказать ему, а
то бы хоть сквозь землю провались! Любовь, слезы — к лицу ли это мне? И тетка Ольги не шлет, не зовет к себе: верно, она
сказала… Боже мой!..
Ольга затруднялась только
тем, как она встретится с ним, как пройдет это событие: молчанием ли, как будто ничего не было, или надо
сказать ему что-нибудь?
— Хорошо, я замолчу, —
сказал он, — только, ради Бога, не уходите так, а
то у меня на душе останется такой камень…
— Мы опять
ту же дачу возьмем? —
скажет тетка ни вопросительно, ни утвердительно, а так, как будто рассуждает сама с собой и не решается.
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а
то оно улетит. Что я раз назвала своим,
того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, —
сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с
тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
«Да… нет, я лучше напишу к ней, —
сказал он сам себе, — а
то дико покажется ей, что я вдруг пропал. Объяснение необходимо».
Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда,
то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и
сказать, что это такое.
Я
сказал вам, что люблю вас, вы ответили
тем же — слышите ли, какой диссонанс звучит в этом? Не слышите? Так услышите позже, когда я уже буду в бездне. Посмотрите на меня, вдумайтесь в мое существование: можно ли вам любить меня, любите ли вы меня? «Люблю, люблю, люблю!» —
сказали вы вчера. «Нет, нет, нет!» — твердо отвечаю я.
Мне с самого начала следовало бы строго
сказать вам: «Вы ошиблись, перед вами не
тот, кого вы ждали, о ком мечтали.
Многие бы удивились моему поступку: отчего бежит?
скажут; другие будут смеяться надо мной: пожалуй, я и на
то решаюсь. Уже если я решаюсь не видаться с вами, значит, на все решаюсь.
— Ольга! Это невеликодушно! —
сказал он. — После
того, когда я сам казнил себя сознанием…