Неточные совпадения
—
Как же
у других не бывает ни моли, ни клопов?
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает…
У нас это называется тоже карьерой! А
как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
В службе
у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и
другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется,
как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так,
как нужно».
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали
у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело,
как уж опять с яростью хватаются за
другое,
как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
И Илья Ильич вдруг робел, сам не зная отчего, когда начальник входил в комнату, и
у него стал пропадать свой голос и являлся какой-то
другой, тоненький и гадкий,
как скоро заговаривал с ним начальник.
Захар на всех
других господ и гостей, приходивших к Обломову, смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и прочее с каким-то снисхождением,
как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь
у его барина. Отказывал им грубовато: «Барин-де почивает», — говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до головы.
—
Какие скверные чернила! — сказал Обломов. — В
другой раз
у меня держи ухо востро, Захар, и делай свое дело
как следует!
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое
другие и что он сам, в
какой степени возможна и справедлива эта параллель и
как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «
другой», или так это сорвалось
у него с языка, без участия головы.
Так
как же это
у тебя достало духу равнять меня с
другими?
Разве
у меня такое здоровье,
как у этих «
других»?
— Да
как это язык поворотился
у тебя? — продолжал Илья Ильич. — А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты
у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в «
другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что
другие так полно и широко живут, а
у него
как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования.
И
как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть
у других.
Они бы и не поверили, если б сказали им, что
другие как-нибудь иначе пашут, сеют, жнут, продают.
Какие же страсти и волнения могли быть
у них?
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись
как огня увлечения страстей; и
как в
другом месте тело
у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Двери размахиваются, и толпа мужиков, баб, мальчишек вторгается в сад. В самом деле, привели Андрея — но в
каком виде: без сапог, с разорванным платьем и с разбитым носом или
у него самого, или
у другого мальчишки.
— Ах, братец!
Как будто
у меня только и дела, что по имению. А
другое несчастье?
Он, и не глядя, видел,
как Ольга встала с своего места и пошла в
другой угол.
У него отлегло от сердца.
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос
у него из рук, поставила
другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему,
как взять поднос одной рукой,
как плотно придержать
другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
Ольга спрашивала
у тетки советов не
как у авторитета, которого приговор должен быть законом для нее, а так,
как бы спросила совета
у всякой
другой, более ее опытной женщины.
Ольга,
как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее
других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда
у ней вырвется,
как молния,
как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви,
как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без
другой любви, уснете вдруг около меня,
как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль
у сердца пройдет, если даже не
другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
— А издержки
какие? — продолжал Обломов. — А деньги где? Ты видел, сколько
у меня денег? — почти грозно спросил Обломов. — А квартира где? Здесь надо тысячу рублей заплатить, да нанять
другую, три тысячи дать, да на отделку сколько! А там экипаж, повар, на прожиток! Где я возьму?
«Заложили серебро? И
у них денег нет!» — подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, потому что на
другом остановить их было не на чем. Она
как будто и говорила все это не ртом, а носом.
—
У меня нет
другой мысли с тех пор,
как я тебя знаю…
«Прошу покорно передать доверенность
другому лицу (писал сосед), а
у меня накопилось столько дела, что, по совести сказать, не могу,
как следует, присматривать за вашим имением.
Лицо
у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так,
как не говорят ее братец и Тарантьев,
как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели
другие.
Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти,
как не хотел ее и Обломов, только по
другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо
у источника, чтобы черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ счастья…
У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его,
как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего
другого не было теперь места
у него в душе.
Вероятно, с летами она успела бы помириться с своим положением и отвыкла бы от надежд на будущее,
как делают все старые девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься добрыми делами; но вдруг незаконная мечта ее приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвавшихся
у Штольца слов она ясно увидела, что потеряла в нем
друга и приобрела страстного поклонника. Дружба утонула в любви.
— Нет, ошибается: и
как иногда гибельно! Но
у вас до сердца и не доходило, — прибавил он, — воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с
другой… А вы боялись, что не будет
другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь…
У них много: они сейчас дадут,
как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на
другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек…
Илья Ильич позавтракал, прослушал,
как Маша читает по-французски, посидел в комнате
у Агафьи Матвеевны, смотрел,
как она починивала Ванечкину курточку, переворачивая ее раз десять то на ту, то на
другую сторону, и в то же время беспрестанно бегала в кухню посмотреть,
как жарится баранина к обеду, не пора ли заваривать уху.
Он смотрел на настоящий свой быт,
как продолжение того же обломовского существования, только с
другим колоритом местности и, отчасти, времени. И здесь,
как в Обломовке, ему удавалось дешево отделываться от жизни, выторговать
у ней и застраховать себе невозмутимый покой.