Неточные совпадения
Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто
спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может
быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.
— Так как же нам? Что делать?
Будете одеваться или останетесь так? —
спросил он чрез несколько минут.
— Умываться теперь, что ли,
будете? —
спросил он.
— Не знаю,
спроси у Захара, — почти не слушая его, сказал Обломов, — там, верно,
есть вино.
— Что-о? — перебил Тарантьев. — А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты
был в театре? К каким знакомым ходишь? На кой черт тебе этот центр, позволь
спросить!
— Что ты скажешь? Как мне
быть! —
спросил, прочитав, Илья Ильич. — Засухи, недоимки…
— Вот если бы он
был здесь, так он давно бы избавил меня от всяких хлопот, не
спросив ни портеру, ни шампанского… — сказал Обломов.
— Так что ж там
есть еще? —
спросил он.
— А ничего не
было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи
спросить, — сказал Захар. — Принести, что ли?
— Как же нам быть-то, Илья Ильич? — почти шепотом
спросил Захар.
— Дайте руку, — сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. — А кашель
есть? —
спросил он.
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки,
спросила, не болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не
было ли у него жару? Потом взяла его за руку и подвела его к образу.
— Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а ужо
будет и там светло? —
спрашивал ребенок.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет
спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
— А что, ныне о Святках
будешь кататься, Лука Савич? —
спросил, помолчав, Илья Иванович.
— А на дворе, где я приставал в городе-то, слышь ты, — отвечал мужик, — с пошты приходили два раза
спрашивать, нет ли обломовских мужиков: письмо, слышь, к барину
есть.
— Как он смеет так говорить про моего барина? — возразил горячо Захар, указывая на кучера. — Да знает ли он, кто мой барин-то? — с благоговением
спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то не сосчитаешь!..
— А вы хотите, чтоб я
спела? —
спросила она.
— Довольны вы мной сегодня? — вдруг
спросила Ольга Штольца, перестав
петь.
— Разве у вас
есть тайны? —
спросила она. — Может
быть, преступления? — прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него.
Долго
пела она, по временам оглядываясь к нему, детски
спрашивая: «Довольно? Нет, вот еще это», — и
пела опять.
«Дернуло меня брякнуть!» — думал он и даже не
спрашивал себя, в самом ли деле у него вырвалась истина или это только
было мгновенным действием музыки на нервы.
«Боже мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чем? —
спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не
было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. —
спросила она. — Не знаю…» — думала.
— А вы любите, чтоб в комнатах чисто
было? —
спросила она, лукаво поглядывая на него. — Не терпите сору?
— Это ты что у меня тут все будоражишь по-своему — а? — грозно
спросил он. — Я нарочно сложил все в один угол, чтоб под рукой
было, а ты разбросала все по разным местам?
Ольга
спрашивала у тетки советов не как у авторитета, которого приговор должен
быть законом для нее, а так, как бы
спросила совета у всякой другой, более ее опытной женщины.
— Вы, кажется, не расположены сегодня
петь? Я и просить боюсь, —
спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней веселость, не мелькнет ли хоть в одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
— Вы заняты
были? —
спросила она, вышивая какой-то лоскуток канвы.
— С трудом, но читаю. — А вы не
были ли где-нибудь в городе? —
спросил он больше затем, чтоб замять разговор о книгах.
С тех пор не
было внезапных перемен в Ольге. Она
была ровна, покойна с теткой, в обществе, но жила и чувствовала жизнь только с Обломовым. Она уже никого не
спрашивала, что ей делать, как поступить, не ссылалась мысленно на авторитет Сонечки.
Спрашивать ей
было не у кого. У тетки? Но она скользит по подобным вопросам так легко и ловко, что Ольге никогда не удалось свести ее отзывов в какую-нибудь сентенцию и зарубить в памяти. Штольца нет. У Обломова? Но это какая-то Галатея, с которой ей самой приходилось
быть Пигмалионом.
Все это отражалось в его существе: в голове у него
была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или не увидит он ее? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чем
спросит,
будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
Иногда только соберется он зевнуть, откроет рот — его поражает ее изумленный взгляд: он мгновенно сомкнет рот, так что зубы стукнут. Она преследовала малейшую тень сонливости даже у него на лице. Она
спрашивала не только, что он делает, но и что
будет делать.
Обломову в самом деле стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже
спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и голова у него
были наполнены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что
будет потом?..
— Не
было никого? —
спросил он. — Не приходили?
— Барышня приказали
спросить, куда вы уехали? А вы и не уехали, дома! Побегу сказать, — говорила она и побежала
было.
— Что делать, чтоб не
было этих слез? —
спрашивал он, встал перед ней на колени. — Говорите, приказывайте: я готов на все…
— Я ничего не подозреваю; я сказала вам вчера, что я чувствую, а что
будет через год — не знаю. Да разве после одного счастья бывает другое, потом третье, такое же? —
спрашивала она, глядя на него во все глаза. — Говорите, вы опытнее меня.
Как это можно? Да это смерть! А ведь
было бы так! Он бы заболел. Он и не хотел разлуки, он бы не перенес ее, пришел бы умолять видеться. «Зачем же я писал письмо?» —
спросил он себя.
— Что ж это такое? — вслух сказал он в забывчивости. — И — любовь тоже… любовь? А я думал, что она как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двигается и не дохнет в ее атмосфере; и в любви нет покоя, и она движется все куда-то, вперед, вперед… «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «Стой и не движись!» Что ж
будет завтра? — тревожно
спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой.
Обломов другую неделю не отвечает ему, между тем даже и Ольга
спрашивает,
был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и к нему и к ней,
спрашивает: «Что он делает?»
Он не поверил и отправился сам. Ольга
была свежа, как цветок: в глазах блеск, бодрость, на щеках рдеют два розовые пятна; голос так звучен! Но она вдруг смутилась, чуть не вскрикнула, когда Обломов подошел к ней, и вся вспыхнула, когда он
спросил: «Как она себя чувствует после вчерашнего?»
— Что с тобой
будет тогда? —
спросила она, глядя ему в лицо.
— Зачем? — с удивлением
спросила она. — Я не понимаю этого. Я не уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты
был счастлив с другой. Это что-то мудрено, я не понимаю.
— В чем? Как? —
спрашивала она. — Не любишь? Пошутил, может
быть? Говори скорей!
— Она никогда не
спросит. Если б я ушла совсем, она бы не пошла искать и
спрашивать меня, а я не пришла бы больше сказать ей, где
была и что делала. Кто ж еще?
— Тебе понравились однажды мои слезы, теперь, может
быть, ты захотел бы видеть меня у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом плакать, пугаться, пугать меня, а после
спрашивать, что нам делать?
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно
спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя
будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
—
Пой,
пой эту песню! — возразил Тарантьев. — Чай, пропил, да и
спрашиваешь…
— Да-с, — отвечала она. — Вам, может
быть, нужно с братцем поговорить? — нерешительно
спросила она. — Они в должности, раньше пяти часов не приходят.