Неточные совпадения
У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве,
и то не всякий
день, когда человек мел кабинет его, чего всякий
день не делалось.
Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода
и т. п. Хотя староста
и в прошлом
и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но
и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.
Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих
делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен
и улучшений в порядке управления своим имением.
Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться
и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать
и вообще заняться этим
делом как следует.
— Что ж это я в самом
деле? — сказал он вслух с досадой, — надо совесть знать: пора за
дело! Дай только волю себе, так
и…
— А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен — так
и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его
дел?
— Уж коли я ничего не делаю… — заговорил Захар обиженным голосом, — стараюсь, жизни не жалею!
И пыль-то стираю,
и мету-то почти каждый
день…
— А это что? — прервал Илья Ильич, указывая на стены
и на потолок. — А это? А это? — Он указал
и на брошенное со вчерашнего
дня полотенце,
и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой
и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно
и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли
и до паутины тебе
и дела нет».
— Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый
день, так
и уберу.
— Что ж делать? — вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за
дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь, так
и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
— Не могу, дал слово к Муссинским: их
день сегодня. Поедемте
и вы. Хотите, я вас представлю?
—
И вам не лень мыкаться изо
дня в
день?
В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один
день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь на спину
и радуясь, что нет у него таких пустых желаний
и мыслей, что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство
и свой покой.
— Нездоровится что-то, не могу! — сморщившись, сказал Обломов. — Да
и дела много… нет, не могу!
— Жаль! — сказал Судьбинский, — а
день хорош. Только сегодня
и надеюсь вздохнуть.
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью
и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось
дело где-нибудь; после отыщется.
— Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает
и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— О торговле, об эманципации женщин, о прекрасных апрельских
днях, какие выпали нам на долю,
и о вновь изобретенном составе против пожаров. Как это вы не читаете? Ведь тут наша вседневная жизнь. А пуще всего я ратую за реальное направление в литературе.
Впрочем, надо отдать им справедливость, что
и любовь их, если
разделить ее на градусы, до степени жара никогда не доходит.
— А коли хорошо тут, так зачем
и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый
день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я
и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
— Месяца
и года нет, — сказал он, — должно быть, письмо валялось у старосты с прошлого года; тут
и Иванов
день,
и засуха! Когда опомнился!
— Так двенадцать, а не шесть, — перебил Обломов. — Совсем расстроил меня староста! Если оно
и в самом
деле так: неурожай да засуха, так зачем огорчать заранее?
Тарантьев был человек ума бойкого
и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного
дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае
и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
Точно ребенок: там недоглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает
и кончит тем, что бросит
дело на половине или примется за него с конца
и так все изгадит, что
и поправить никак нельзя, да еще он же потом
и браниться станет.
Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца
и товарищей его о разных гражданских
и уголовных
делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец
и крючкотворец, хотя все старания отца
и клонились к этому
и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к
делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд
и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом
и забыл о нем.
В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью
и с тонкой теорией вершать по своему произволу правые
и неправые
дела; а между тем он носил
и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить.
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности
и скуки. Он кричал, спорил
и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить
и делать. В комнату, где царствовал сон
и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда
и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся
и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом
деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
— Ну, так
и быть, благодари меня, — сказал он, снимая шляпу
и садясь, —
и вели к обеду подать шампанское:
дело твое сделано.
— Перестань хвастаться, а выдумай, как бы
и с квартиры не съезжать,
и в деревню не ехать,
и чтоб
дело сделалось… — заметил Обломов.
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать стал! Я
и в должности третий
день не пишу: как сяду, так слеза из левого глаза
и начнет бить; видно, надуло, да
и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
Но
дни шли за
днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще
и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное
и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в
делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно
дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила
и есть,
и, кончив, забудут его
и кидаются на третье —
и конца этому никогда нет!
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго
и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны
и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит.
Дело сделать — просит, в гости к себе — просит
и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы:
и одному чиновнику
и всем вместе.
В эти блаженные
дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные поцелуя
и еще больше дружеских рукопожатий, с болью до слез.
Его почти ничто не влекло из дома,
и он с каждым
днем все крепче
и постояннее водворялся в своей квартире.
Сначала ему тяжело стало пробыть целый
день одетым, потом он ленился обедать в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет
и где можно даже «поваляться» или соснуть часок.
Вскоре
и вечера надоели ему: надо надевать фрак, каждый
день бриться.
И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит
и трудится, все готовит ясные
дни. Вот настали они — тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные
дни, бегут —
и все течет жизнь, все течет, все ломка да ломка.
Голова его представляла сложный архив мертвых
дел, лиц, эпох, цифр, религий, ничем не связанных политико-экономических, математических или других истин, задач, положений
и т. п.
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье
и заботы об имении. До тех пор он
и не знал порядочно своих
дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему, чтоб каждый
день обедать
и ужинать без меры, с семьей
и разными гостями, он благодарил Бога
и считал грехом стараться приобретать больше.
Со времени смерти стариков хозяйственные
дела в деревне не только не улучшились, но, как видно из письма старосты, становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо было самому съездить туда
и на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов.
Потом Илья Ильич откладывал свою поездку еще
и оттого, что не приготовился как следует заняться своими
делами.
Но, смотришь, промелькнет утро,
день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою
и утомленные силы Обломова: бури
и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину
и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым
дням,
и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда
день склонится к вечеру
и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный дом.
Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином
дело делают
и живут нормально, как должно,
и что иначе жить не следует.
Сверх того, Захар
и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый
день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще
и не слыхано:
и капризен-то он,
и скуп,
и сердит,
и что не угодишь ему ни в чем, что, словом, лучше умереть, чем жить у него.
Потом он мел — не всякий
день, однако ж, — середину комнаты, не добираясь до углов,
и обтирал пыль только с того стола, на котором ничего не стояло, чтоб не снимать вещей.