Неточные совпадения
—
А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына,
а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого
вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
— Что ж делать? —
вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня,
а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
—
А!
Вот что! Разве вы ездите верхом?
—
Вот уж три недели! — с глубоким вздохом сказал Волков. —
А Миша в Дашеньку влюблен.
В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь на спину и радуясь, что нет у него таких пустых желаний и мыслей, что он не мыкается,
а лежит
вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
— Гм! Начальник отделения —
вот как! — сказал Обломов. — Поздравляю! Каков?
А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.
— Что ж делать! Надо работать, коли деньги берешь. Летом отдохну: Фома Фомич обещает выдумать командировку нарочно для меня…
вот, тут получу прогоны на пять лошадей, суточных рубля по три в сутки,
а потом награду…
— Да, беззаботный! — сказал Обломов. —
Вот я вам сейчас покажу письмо от старосты: ломаешь, ломаешь голову,
а вы говорите: беззаботный! Откуда вы?
— Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что
вот кого-де ни возьмем,
а верно и выйдет?
А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы»,
а один только видимый, грубый смех, злость…
—
Вот, Илья Ильич, сейчас ведь говорили, что едем обедать к Овчинину,
а потом в Екатерингоф…
— Где же оно? — с досадой возразил Илья Ильич. — Я его не проглотил. Я очень хорошо помню, что ты взял у меня и куда-то вон тут положил.
А то
вот где оно, смотри!
—
Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел,
а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
— Да вы слышите, что он пишет? Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь,
а он, как на смех, только неприятности делает мне! И ведь всякий год!
Вот я теперь сам не свой! «Тысящи яко две помене»!
—
Вот еще что выдумал, с холода! — заголосил Тарантьев. — Ну, ну, бери руку, коли дают! Скоро двенадцать часов,
а он валяется!
—
А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных?
Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было,
а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух,
а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
— Ну, я пойду, — сказал Тарантьев, надевая шляпу, —
а к пяти часам буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться… Да
вот что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
—
А там тысячу рублей почти за целый дом! Да какие светленькие, славные комнаты! Она давно хотела тихого, аккуратного жильца иметь —
вот я тебя и назначаю…
— Староста твой мошенник, —
вот что я тебе скажу, — начал Тарантьев, пряча целковый в карман, —
а ты веришь ему, разиня рот.
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь!
Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой,
а напишет ли он натурально? — Никогда.
А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли.
Вот ты как поступи,
а то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему дал! Когда туда почта?
—
А! Ты попрекаешь мне! Так черт с тобой и с твоим портером и шампанским! На,
вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их положил?
Вот совсем забыл, куда сунул проклятые!
Вот ты учился в школе,
а разве теперь учишься?
— Ну, оставим это! — прервал его Илья Ильич. — Ты иди с Богом, куда хотел,
а я
вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
— Впору;
вот не впору! — перебил Тарантьев. —
А помнишь, я примеривал твой сюртук: как на меня сшит! Захар, Захар! Поди-ка сюда, старая скотина! — кричал Тарантьев.
— Не дам! — холодно отвечал Захар. — Пусть прежде они принесут назад жилет да нашу рубашку: пятый месяц гостит там. Взяли
вот этак же на именины, да и поминай как звали; жилет-то бархатный,
а рубашка тонкая, голландская: двадцать пять рублев стоит. Не дам фрака!
— Ах, — скажет он иногда при этом Обломову с удивлением. — Посмотрите-ка, сударь, какая диковина: взял только в руки
вот эту штучку,
а она и развалилась!
—
А я
вот сейчас квасом разведу, — сказал Захар и, взяв чернильницу, проворно пошел в переднюю,
а Обломов начал искать бумаги.
— Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл,
а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха?
Вот бумага, извольте.
—
Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать.
А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
—
Вот видишь ли! — продолжал Обломов. —
А встанешь на новой квартире утром, что за скука! Ни воды, ни угольев нет,
а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты,
а дров нет; поди бегай, занимай…
— Ну
вот, шутка! — говорил Илья Ильич. —
А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина —
а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— Боже мой! — стонал тоже Обломов. —
Вот хотел посвятить утро дельному труду,
а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный,
а что сказал! И как это он мог?
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит.
Вот это так «другой»!
А я, по-твоему, «другой» —
а?
—
А ты, — продолжал, не слушая его, Обломов, — ты бы постыдился выговорить-то!
Вот какую змею отогрел на груди!
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. —
А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч!
А он все еще недоволен, в «другие» пожаловал!
Вот и награда! Славно барина честит!
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да смотри, не пролей молоко-то. —
А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. —
Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
Он выбежит и за ворота: ему бы хотелось в березняк; он так близко кажется ему, что
вот он в пять минут добрался бы до него, не кругом, по дороге,
а прямо, через канаву, плетни и ямы; но он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что
вот это не баран,
а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном,
а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился,
а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки,
а в чужом доме, среди злодеев, что
вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Кто-то напомнил ему, что
вот кстати бы уж и ворота исправить, и крыльцо починить,
а то, дескать, сквозь ступеньки не только кошки, и свиньи пролезают в подвал.
— Да, — скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, —
вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, Бог с ним, здоровый,
а умер! И шестидесяти лет не прожил, — жить бы этакому сто лет!
— Одна ли Анна Андреевна! — сказала хозяйка. —
Вот как брата-то ее женят и пойдут дети — столько ли еще будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж,
а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами…
—
Вот жизнь-то человеческая! — поучительно произнес Илья Иванович. — Один умирает, другой родится, третий женится,
а мы
вот всё стареемся: не то что год на год, день на день не приходится! Зачем это так? То ли бы дело, если б каждый день как вчера, вчера как завтра!.. Грустно, как подумаешь…
—
А! Э!
Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это он еще жив по сю пору? Поди ты, еще не умер! Ну, слава Богу! Что он пишет?
—
А где он? — отвечала жена. — Еще надо сыскать. Да погоди, что торопиться?
Вот, Бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и напишешь; еще не уйдет…
— Зачем? Куда?
А Васька,
а Ванька,
а Захарка на что? Эй! Васька! Ванька! Захарка! Чего вы смотрите, разини?
Вот я вас!..
— Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мосеич! Еще, еще! — приговаривал он, злобно радуясь. — Эх, мало! Ай да Матвей Мосеич! Спасибо!
А то востер больно…
Вот тебе «лысый черт»! Будешь вперед зубоскалить?
—
Вот,
вот этак же, ни дать ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться,
а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идет мимо, да и ухватит
вот этак,
вот как Матвей Мосеич Андрюшку.
А это что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
— Тебя бы, может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, указывая на Захара, — вишь, у те войлок какой на голове!
А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве
вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там есть за что!..
— Смейтесь, смейтесь,
а я
вот скажу барину-то! — хрипел Захар.