Неточные совпадения
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я
тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого,
на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
С полицеймейстером и прокурором Ноздрев тоже был
на «
ты» и обращался по-дружески; но, когда сели играть в большую игру, полицеймейстер и прокурор чрезвычайно внимательно рассматривали его взятки и следили почти за всякою картою, с которой он ходил.
Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух
на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «
Ты, брат, черт
тебя знает, потеешь, что ли.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет
тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо
на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это
тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
Несмотря
на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я
тебе положу этот кусочек».
— Прощайте, миленькие малютки! — сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. — Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже, живете ли вы
на свете, но теперь, как приеду, непременно привезу.
Тебе привезу саблю; хочешь саблю?
Бонапарт
ты проклятый!» Потом прикрикнул
на всех: «Эй вы, любезные!» — и стегнул по всем по трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что был ими доволен.
— Слышишь, Фетинья! — сказала хозяйка, обратясь к женщине, выходившей
на крыльцо со свечою, которая успела уже притащить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напустила целый потоп перьев по всей комнате. —
Ты возьми ихний-то кафтан вместе с исподним и прежде просуши их перед огнем, как делывали покойнику барину, а после перетри и выколоти хорошенько.
— Ну, вот
тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да не нужно ли еще чего? Может,
ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал
на ночь пятки? Покойник мой без этого никак не засыпал.
— Да
на что ж они
тебе? — сказала старуха, выпучив
на него глаза.
— Право, я боюсь
на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть,
ты, отец мой, меня обманываешь, а они того… они больше как-нибудь стоят.
— Пойди
ты сладь с нею! в пот бросила, проклятая старуха!» Тут он, вынувши из кармана платок, начал отирать пот, в самом деле выступивший
на лбу.
— Ах, какие
ты забранки пригинаешь! — сказала старуха, глядя
на него со страхом.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у
тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не
на чем.
— Как же бы это сделать? — сказала хозяйка. — Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я
тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у
тебя, чай, место есть
на козлах, где бы присесть ей.
Чичиков узнал Ноздрева, того самого, с которым он вместе обедал у прокурора и который с ним в несколько минут сошелся
на такую короткую ногу, что начал уже говорить «
ты», хотя, впрочем, он с своей стороны не подал к тому никакого повода.
— Да ведь
ты был в то время
на ярмарке.
— Эх
ты, Софрон! Разве нельзя быть в одно время и
на ярмарке и купить землю? Ну, я был
на ярмарке, а приказчик мой тут без меня и купил.
— Нет, брат! она такая почтенная и верная! Услуги оказывает такие… поверишь, у меня слезы
на глазах. Нет,
ты не держи меня; как честный человек, поеду. Я
тебя в этом уверяю по истинной совести.
— Нет, брат,
ты не ругай меня фетюком, — отвечал зять, — я ей жизнью обязан. Такая, право, добрая, милая, такие ласки оказывает… до слез разбирает; спросит, что видел
на ярмарке, нужно всё рассказать, такая, право, милая.
— Ну, как
ты себе хочешь, а не сделаю, пока не скажешь,
на что.
— Ну да ведь я знаю
тебя: ведь
ты большой мошенник, позволь мне это сказать
тебе по дружбе! Ежели бы я был твоим начальником, я бы
тебя повесил
на первом дереве.
— Как
на что? да ведь я за него заплатил десять тысяч, а
тебе отдаю за четыре.
—
Ты их продашь,
тебе на первой ярмарке дадут за них втрое больше.
— Когда
ты не хочешь
на деньги, так вот что, слушай: я
тебе дам шарманку и все, сколько ни есть у меня, мертвые души, а
ты мне дай свою бричку и триста рублей придачи.
— Ну уж, пожалуйста, не говори. Теперь я очень хорошо
тебя знаю. Такая, право, ракалия! Ну, послушай, хочешь метнем банчик? Я поставлю всех умерших
на карту, шарманку тоже.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только
на твоей стороне счастие,
ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так и колотит! вот та проклятая девятка,
на которой я всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт
тебя побери, продавай, проклятая!»
— Лучше б
ты мне просто
на глаза не показывался! — сказал Ноздрев.
— Вот
тебе на, будто не помнишь!
Хотя ему
на часть и доставался всегда овес похуже и Селифан не иначе всыпал ему в корыто, как сказавши прежде: «Эх
ты, подлец!» — но, однако ж, это все-таки был овес, а не простое сено, он жевал его с удовольствием и часто засовывал длинную морду свою в корытца к товарищам поотведать, какое у них было продовольствие, особливо когда Селифана не было в конюшне, но теперь одно сено… нехорошо; все были недовольны.
Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда
на них наскакала коляска с шестериком коней и почти над головами их раздалися крик сидевших в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах
ты мошенник эдакой; ведь я
тебе кричал в голос: сворачивай, ворона, направо!
Каждый наперерыв совался с советом: «Ступай, Андрюшка, проведи-ка
ты пристяжного, что с правой стороны, а дядя Митяй пусть сядет верхом
на коренного!
— Садись-ка
ты, дядя Митяй,
на пристяжную, а
на коренную пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим
на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел
на коренного, который чуть не пригнулся под ним до земли.
Как взглянул он
на его спину, широкую, как у вятских приземистых лошадей, и
на ноги его, походившие
на чугунные тумбы, которые ставят
на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то
тебя Бог! вот уж точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!..
А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт
на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у
тебя нос или губы, — одной чертой обрисован
ты с ног до головы!
На это Плюшкин что-то пробормотал сквозь губы, ибо зубов не было, что именно, неизвестно, но, вероятно, смысл был таков: «А побрал бы
тебя черт с твоим почтением!» Но так как гостеприимство у нас в таком ходу, что и скряга не в силах преступить его законов, то он прибавил тут же несколько внятнее: «Прошу покорнейше садиться!»
«Ну,
ты, я думаю, устоишь!» — подумал про себя Чичиков и произнес тут же, что, из уважения к нему, он готов принять даже издержки по купчей
на свой счет.
— Вот погоди-ка:
на Страшном суде черти припекут
тебя за это железными рогатками! вот посмотришь, как припекут!
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл
на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь
ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
— Да, — сказал Чичиков, когда взошел
на лестницу. — Ну, а
ты что?
Чай, все губернии исходил с топором за поясом и сапогами
на плечах, съедал
на грош хлеба да
на два сушеной рыбы, а в мошне, чай, притаскивал всякий раз домой целковиков по сту, а может, и государственную [Государственная — ассигнация в тысячу рублей.] зашивал в холстяные штаны или затыкал в сапог, — где
тебя прибрало?
Взмостился ли
ты для большего прибытку под церковный купол, а может быть, и
на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле
тебя дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: «Эх, Ваня, угораздило
тебя!» — а сам, подвязавшись веревкой, полез
на твое место.
Знаю, знаю
тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился
ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по спине за неаккуратность и не выпускал
на улицу повесничать, и был
ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился
тобою немец, говоря с женой или с камрадом.
Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое
на всяком сапоге, да через недели две перелопались твои сапоги, и выбранили
тебя подлейшим образом.
И вот лавчонка твоя запустела, и
ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: «Нет, плохо
на свете!
На дороге ли
ты отдал душу Богу, или уходили
тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа
на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали.
Ты стоишь бодро
на очной ставке.
„Отпущен
на оброк“, — отвечаешь
ты без запинки.
„Так точно, — отвечаешь
ты бойко, — я не давал ему, потому что пришел домой поздно, а отдал
на подержание Антипу Прохорову, звонарю“.