Неточные совпадения
Слышало, слышало вещее мое
все эти речи
еще за месяц!
Еще бы ничего, пусть уже высшее лакейство, нет, какой-нибудь оборванный мальчишка, посмотреть — дрянь, который копается на заднем дворе, и тот пристанет; и начнут со
всех сторон притопывать ногами.
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету
всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и
всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли
еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Еще напугаешь добрых людей так, что пасичника, прости господи, как черта,
все станут бояться.
(Тут любопытный отец нашей красавицы подвинулся
еще ближе и
весь превратился, казалось, во внимание.)
К этому присоединились
еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так что к ночи
все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха.
Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро
все стало пусто и глухо.
Наконец снега стали таять, и щука хвостом лед расколотила,а Петро
все тот же, и чем далее, тем
еще суровее.
Вся хата полна дыма, и посередине только, где стоял Петрусь, куча пеплу, от которого местами подымался
еще пар.
Услужливые старухи отправили ее было уже туда, куда и Петро потащился; но приехавший из Киева козак рассказал, что видел в лавре монахиню,
всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки по
всем приметам узнали Пидорку; что будто
еще никто не слыхал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и принесла оклад к иконе Божьей Матери, исцвеченный такими яркими камнями, что
все зажмуривались, на него глядя.
Позвольте, этим
еще не
все кончилось.
Вот и померещилось, —
еще бы ничего, если бы одному, а то именно
всем, — что баран поднял голову, блудящие глаза его ожили и засветились, и вмиг появившиеся черные щетинистые усы значительно заморгали на присутствующих.
Вот теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажись,
все спокойно; а ведь
еще не так давно,
еще покойный отец мой и я запомню, как мимо развалившегося шинка, который нечистое племя долго после того поправляло на свой счет, доброму человеку пройти нельзя было.
Огромный огненный месяц величественно стал в это время вырезываться из земли.
Еще половина его была под землею, а уже
весь мир исполнился какого-то торжественного света. Пруд тронулся искрами. Тень от деревьев ясно стала отделяться на темной зелени.
Но мы почти
все уже рассказали, что нужно, о голове; а пьяный Каленик не добрался
еще и до половины дороги и долго
еще угощал голову
всеми отборными словами, какие могли только вспасть на лениво и несвязно поворачивавшийся язык его.
— Да, голову. Что он, в самом деле, задумал! Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало того что помыкает, как своими холопьями,
еще и подъезжает к дивчатам нашим. Ведь, я думаю, на
всем селе нет смазливой девки, за которою бы не волочился голова.
— Это проворная, видно, птица! — сказал винокур, которого щеки в продолжение
всего этого разговора беспрерывно заряжались дымом, как осадная пушка, и губы, оставив коротенькую люльку, выбросили целый облачный фонтан. — Эдакого человека не худо, на всякий случай, и при виннице держать; а
еще лучше повесить на верхушке дуба вместо паникадила.
А как
еще впутается какой-нибудь родич, дед или прадед, — ну, тогда и рукой махни: чтоб мне поперхнулось за акафистом великомученице Варваре, если не чудится, что вот-вот сам
все это делаешь, как будто залез в прадедовскую душу или прадедовская душа шалит в тебе…
Боже мой, его знает
весь Миргород! он
еще когда говорит, то всегда щелкнет наперед пальцем и подопрется в боки…
Оксане не минуло
еще и семнадцати лет, как во
всем почти свете, и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки, только и речей было, что про нее.
— Чего тебе
еще хочется? Ему когда мед, так и ложка нужна! Поди прочь, у тебя руки жестче железа. Да и сам ты пахнешь дымом. Я думаю, меня
всю обмарал сажею.
Вылезши из печки и оправившись, Солоха, как добрая хозяйка, начала убирать и ставить
все к своему месту, но мешков не тронула: «Это Вакула принес, пусть же сам и вынесет!» Черт между тем, когда
еще влетал в трубу, как-то нечаянно оборотившись, увидел Чуба об руку с кумом, уже далеко от избы.
Но если бы, однако ж, снег не крестил взад и вперед
всего перед глазами, то долго
еще можно было бы видеть, как Чуб останавливался, почесывал спину, произносил: «Больно поколотил проклятый кузнец!» — и снова отправлялся в путь.
Чудно блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на
все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло; от мороза
еще живее горят щеки; а на шалости сам лукавый подталкивает сзади.
Шумнее и шумнее раздавались по улицам песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены
еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились вволю. Часто между колядками слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг один из толпы вместо колядки отпускал щедровку [Щедровки — песенки, распевавшиеся молодежью в канун Нового года.] и ревел во
все горло...
Вакула между тем, пробежавши несколько улиц, остановился перевесть духа. «Куда я, в самом деле, бегу? — подумал он, — как будто уже
все пропало. Попробую
еще средство: пойду к запорожцу Пузатому Пацюку. Он, говорят, знает
всех чертей и
все сделает, что захочет. Пойду, ведь душе
все же придется пропадать!»
— К тебе пришел, Пацюк, дай Боже тебе
всего, добра всякого в довольствии, хлеба в пропорции! — Кузнец иногда умел ввернуть модное слово; в том он понаторел в бытность
еще в Полтаве, когда размалевывал сотнику дощатый забор. — Пропадать приходится мне, грешному! ничто не помогает на свете! Что будет, то будет, приходится просить помощи у самого черта. Что ж, Пацюк? — произнес кузнец, видя неизменное его молчание, — как мне быть?
Если бы
еще не было народу, то, может быть, он нашел бы средство вылезть; но вылезть из мешка при
всех, показать себя на смех… это удерживало его, и он решился ждать, слегка только покряхтывая под невежливыми сапогами Чуба.
Все было видно, и даже можно было заметить, как вихрем пронесся мимо их, сидя в горшке, колдун; как звезды, собравшись в кучу, играли в жмурки; как клубился в стороне облаком целый рой духов; как плясавший при месяце черт снял шапку, увидавши кузнеца, скачущего верхом; как летела возвращавшаяся назад метла, на которой, видно, только что съездила куда нужно ведьма… много
еще дряни встречали они.
Может быть, долго
еще бы рассуждал кузнец, если бы лакей с галунами не толкнул его под руку и не напомнил, чтобы он не отставал от других. Запорожцы прошли
еще две залы и остановились. Тут велено им было дожидаться. В зале толпилось несколько генералов в шитых золотом мундирах. Запорожцы поклонились на
все стороны и стали в кучу.
Вся церковь
еще до света была полна народа.
«Куда? — закричал он, ухватя за хвост хотевшего убежать черта, — постой, приятель,
еще не
все: я
еще не поблагодарил тебя».
Бережно вынул он из пазухи башмаки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся как можно лучше, надел то самое платье, которое достал от запорожцев, вынул из сундука новую шапку из решетиловских смушек с синим верхом, который не надевал
еще ни разу с того времени, как купил ее
еще в бытность в Полтаве; вынул также новый
всех цветов пояс; положил
все это вместе с нагайкою в платок и отправился прямо к Чубу.
Но
еще больше похвалил преосвященный Вакулу, когда узнал, что он выдержал церковное покаяние и выкрасил даром
весь левый крылос зеленою краскою с красными цветами.
Стали гости расходиться, но мало побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а
еще больше козачества заснуло само, непрошеное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля козацкая голова, там и лежит и храпит на
весь Киев.
Тихо светит по
всему миру: то месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорого́ю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла
еще далее в чащу сосен.
Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец,
еще страшнее,
еще выше прежнего;
весь зарос, борода по колена и
еще длиннее костяные когти.
Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля: то дедовские хоромы пана Данила. За ними
еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного козака.
— Нет! — закричал он, — я не продам так дешево себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет;
еще ни разу во
всю жизнь не изменял он мне. Слезай с стены, старый товарищ! покажи другу услугу! — Данило протянул руку.
Вот кто-то показался по дороге — это козак! И тяжело вздохнул узник. Опять
все пусто. Вот кто-то вдали спускается… Развевается зеленый кунтуш… горит на голове золотой кораблик… Это она!
Еще ближе приникнул он к окну. Вот уже подходит близко…
С ранним утром приехал какой-то гость, статный собою, в красном жупане, и осведомляется о пане Даниле; слышит
все, утирает рукавом заплаканные очи и пожимает плечами. Он-де воевал вместе с покойным Бурульбашем; вместе рубились они с крымцами и турками; ждал ли он, чтобы такой конец был пана Данила. Рассказывает
еще гость о многом другом и хочет видеть пани Катерину.
И
все мертвецы вскочили в пропасть, подхватили мертвеца и вонзили в него свои зубы.
Еще один,
всех выше,
всех страшнее, хотел подняться из земли; но не мог, не в силах был этого сделать, так велик вырос он в земле; а если бы поднялся, то опрокинул бы и Карпат, и Седмиградскую и Турецкую землю; немного только подвинулся он, и пошло от того трясение по
всей земле. И много поопрокидывалось везде хат. И много задавило народу.
Сделай же, Боже, так, чтобы
все потомство его не имело на земле счастья! чтобы последний в роде был такой злодей, какого
еще и не бывало на свете! и от каждого его злодейства чтобы деды и прадеды его не нашли бы покоя в гробах и, терпя муку, неведомую на свете, подымались бы из могил! А иуда Петро чтобы не в силах был подняться и оттого терпел бы муку
еще горшую; и ел бы, как бешеный, землю, и корчился бы под землею!
Наконец Иван Федорович получил отставку с чином поручика, нанял за сорок рублей жида от Могилева до Гадяча и сел в кибитку в то самое время, когда деревья оделись молодыми,
еще редкими листьями,
вся земля ярко зазеленела свежею зеленью и по
всему полю пахло весною.
Может быть,
еще и этого скорее приехал бы Иван Федорович, но набожный жид шабашовал по субботам и, накрывшись своею попоной, молился
весь день.
Минуту спустя дверь отворилась, и вошел, или, лучше сказать, влез толстый человек в зеленом сюртуке. Голова его неподвижно покоилась на короткой шее, казавшейся
еще толще от двухэтажного подбородка. Казалось, и с виду он принадлежал к числу тех людей, которые не ломали никогда головы над пустяками и которых
вся жизнь катилась по маслу.
Тут Григорий Григорьевич
еще вздохнул раза два и пустил страшный носовой свист по
всей комнате, всхрапывая по временам так, что дремавшая на лежанке старуха, пробудившись, вдруг смотрела в оба глаза на
все стороны, но, не видя ничего, успокоивалась и засыпала снова.
— Я вам скажу, — продолжал
все так же своему соседу Иван Иванович, показывая вид, будто бы он не слышал слов Григория Григорьевича, — что прошлый год, когда я отправлял их в Гадяч, давали по пятидесяти копеек за штуку. И то
еще не хотел брать.
Наконец хозяйка с тетушкою и чернявою барышнею возвратились. Поговоривши
еще немного, Василиса Кашпоровна распростилась с старушкою и барышнями, несмотря на
все приглашения остаться ночевать. Старушка и барышни вышли на крыльцо проводить гостей и долго
еще кланялись выглядывавшим из брички тетушке и племяннику.
Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был
еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок.