Неточные совпадения
«Где это, — подумал Раскольников, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале,
и на такой узенькой площадке, чтобы
только две ноги можно было поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение
и вечная буря, —
и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать.
Остается жить, чтобы «
только проходить мимо». Один миг радости, один просто красивый миг, —
и за него можно отдать всю эту нудную, темную
и бессмысленную жизнь.
Для Достоевского же нет добродетели, если нет бессмертия;
только убить себя
остается, если нет бессмертия; невозможно жить
и дышать, если нет бессмертия. На что нужен был бы Достоевскому бог, если бы предприятие александрийской женщины удалось? Знаменательная черточка: для Достоевского понятия «бог»
и «личное бессмертие человека» неразрывно связаны между собою, для него это простые синонимы. Между тем связь эта вовсе ведь не обязательна.
Тут возможно
только мятежное решение Ивана Карамазова: «Лучше уж я
останусь при неотмщенном страдании моем
и неутомленном негодовании моем, хотя бы я был
и не прав».
«Пьер часто потом вспоминал это время счастливого безумия. Все суждения, которые он составил себе о людях
и обстоятельствах за этот период времени,
остались для него навсегда верными. Он не
только не отрекался впоследствии от этих взглядов на людей
и вещи, но, напротив, во внутренних сомнениях
и противоречиях прибегал к тому взгляду, который он имел в это время безумия,
и взгляд этот всегда оказывался верен.
Был ли это подвиг любви, который она совершила для своего мужа, та ли любовь, которую она пережила к детям, когда они были малы, была ли это тяжелая потеря или это была особенность ее характера, —
только всякий, взглянув на эту женщину, должен был понять, что от нее ждать нечего, что она уже давно когда-то положила всю себя в жизнь,
и что ничего от нее не
осталось.
У Анны есть сын Сережа. В него она пытается вложить весь запас женской силы, которым ее наделила природа. Она пытается стать
только матерью, — единственное, что для нее
осталось. Но мать
и жена неразъединимо слиты в женщине. Жажда любви не может быть возмещена материнством. Анна
только обманывает себя. «Роль матери, живущей для сына, — замечает Толстой, — роль, которую она взяла на себя в последние годы, была отчасти искрення, хотя
и много преувеличена».
Она чувствовала себя столь преступною
и виноватою, что ей
оставалось только унижаться
и просить прощения; а в жизни теперь, кроме него, у нее никого не было, так что она
и к нему обращала свою мольбу о прощении. Она держала его руки
и не шевелилась. Да, эти поцелуи — то, что куплено этим стыдом. Да,
и эта рука — рука моего сообщника. Она подняла эту руку
и поцеловала ее».
Толстой объясняет: «главная причина этого было то слово сын, которого она не могла выговорить. Когда она думала о сыне
и его будущих отношениях к бросившей его отца матери, ей так становилось страшно, что она старалась
только успокоить себя лживыми рассуждениями
и словами, с тем, чтобы все
оставалось по-старому,
и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном».
Одной дорого ее положение в свете, другому — его свобода… Что же такое для них их любовь? Серьезное, важное
и радостное дело жизни или
только запретное наслаждение? Помешали наслаждению, —
и остается только плакать, «как плачут наказанные дети»? А ведь когда зарождалась любовь, Анна проникновенно говорила Вронскому: «Любовь… Это слово для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять…»
Оставшись наедине с Долли, Вронский обращается к ней с чрезвычайно странною
и неожиданною просьбою: он просит ее помочь ему уговорить Анну… потребовать от мужа развода «Я пробовал говорить про это Анне. Это раздражает ее». А между тем Каренин
и раньше был не против развода,
и теперь, можно надеяться, не откажет, — стоит
только Анне написать ему.
Живой клетке организма нет нужды распадаться
и растворяться, чтоб стать частицею единого организма, — напротив, она тогда
только и будет живою его частью, когда
останется в то же время обособленною от него,
останется сама собою.
Ферамен, один из тридцати афинских тиранов, пировал однажды с многочисленными друзьями. Вдруг крыша дома обрушилась
и раздавила всех,
и один
только Ферамен
остался невредим. Что же он, обрадовался своему спасению? О, нет! Он… испугался. Чего? Вот чего...
Неточные совпадения
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то
только, чтоб ему одному было хорошо, который бы
и достиг уже до того, чтоб самому ему ничего желать не
оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего бояться?
Тут
только понял Грустилов, в чем дело, но так как душа его закоснела в идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в нее. Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается юродивая Аксиньюшка, та самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой глуповский пожар
и которая во время отпадения глуповцев в идолопоклонстве одна
осталась верною истинному богу.
Но в том-то именно
и заключалась доброкачественность наших предков, что как ни потрясло их описанное выше зрелище, они не увлеклись ни модными в то время революционными идеями, ни соблазнами, представляемыми анархией, но
остались верными начальстволюбию
и только слегка позволили себе пособолезновать
и попенять на своего более чем странного градоначальника.
Произошло объяснение; откупщик доказывал, что он
и прежде был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал, что он в прежнем неопределенном положении
оставаться не может; что такое выражение, как"мера возможности", ничего не говорит ни уму, ни сердцу
и что ясен
только закон.
Начались подвохи
и подсылы с целью выведать тайну, но Байбаков
оставался нем как рыба
и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали споить его, но он, не отказываясь от водки,
только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской
и с тех пор затосковал.