Неточные совпадения
Что это происходит? Словно в бредовом кошмаре, мы видим, как
человек раздваивается на наших глазах, мучительно распадается на два
существа;
существа эти схватываются, душат друг друга, и одно из них покупает у другого право на злодейство ценою почти неминуемой смертной опасности.
Жабы и паучихи навряд ли, конечно, испытывают при этом какое-нибудь особенное сладострастие. Тут просто тупость жизнеощущения, неспособность выйти за пределы собственного
существа. Но если инстинкты этих уродов животной жизни сидят в
человеке, если чудовищные противоречия этой любви освещены сознанием, то получается то едкое, опьяняющее сладострастие, которым живет любовь Достоевского.
Невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо-грустная мысль: «ну, что, если
человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное
существо на земле или нет?»
Страшный вопрос этот все время шевелится в душе Достоевского. Великий Инквизитор смотрит на
людей, как на «недоделанные, пробные
существа, созданные в насмешку». Герой «Подполья» пишет: «Неужели же я для того только и устроен, чтобы дойти до заключения, что все мое устройство одно надувание?.. Тут подмен, подтасовка, шулерство, тут просто бурда, — неизвестно что и неизвестно кто. Но у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит».
«Смешной
человек» оживает в могиле. «И я вдруг воззвал, — не голосом, ибо был недвижим, но всем
существом моим к властителю всего того, что совершилось со мною...
Существа наземные даже и представить себе не могут, какие сокровища находит подпольный
человек, разрабатывая странное свое богатство. Целые россыпи ярких, острых, сладострастных наслаждений открываются в темных глубинах этого богатства.
Разве же способны на это
люди, — «недоделанные, пробные
существа, созданные в насмешку»?
Глубокая и таинственная серьезность «живой жизни», форма проявления ее в том светлом
существе, которое называется
человеком, счастье в его отличии от удовольствия, уплощение и омертвение жизни, когда дело ее берется творить живой мертвец, — все эти стороны художественного жизнепонимания Толстого особенно ярко и наглядно проявляются в отношении его к любви между мужчиной и женщиной.
И здесь нельзя возмущаться, нельзя никого обвинять в жестокости. Здесь можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда. Если
человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготовленных ему жизнью, то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках?
Человек легкомысленно пошел против собственного своего
существа, — и великий закон, светлый в самой своей жестокости, говорит...
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем
существом своим, жизнью, что
человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, — он узнал, что на свете нет ничего страшного.
Жизнь может быть безмерно прекрасна,
люди могут быть захватывающе счастливы, — это он знает и чувствует крепко, «всем
существом своим, жизнью».
Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира божия, данная для блага всех
существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом.
Как и то, и другое чуждо духу Толстого: Подобно Пьеру, он крепко знает, — не умом, а всем
существом своим, жизнью, — что
человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом и что на свете нет ничего страшного, никакой «чумы».
И средь пустоты этой, в муках недовершенности, дергаются и корчатся странные, темные, одинокие
существа, которым имя —
люди.
И крепко, всей душою, всем
существом своим Толстой знает, что
человек сотворен для счастья, что
человек может и должен быть прекрасен и счастлив на земле.
«Темное и неизвестное
существо» поднимает смешного
человека и мчит сквозь межзвездные пространства. Перед ним открывается другая солнечная система, совсем как наша. Он узнает на одной из звездочек очертания Европы.
«О, теперь жизни и жизни! — пишет смешной
человек, проснувшись. — Я поднял руки и воззвал к вечной истине: не воззвал, а заплакал; восторг, неизмеримый восторг поднимал все
существо мое. Да, жизнь! Я иду проповедывать, я хочу проповедывать, — что? Истину, ибо я видел ее, видел своими глазами, видел всю ее славу».
«В этой форме, — говорит Шопенгауэр, —
человек видит не
существо вещей, которое едино, а только его проявления, — особенные, раздельные, бесчисленные, многоразличные, даже противоположные».
Человек ничего не в состоянии изменить в
существе вещей.
Человек, — заключает Ницше, — это диссонанс в человеческом образе. Для возможности жить этому диссонансу требуется прекрасная иллюзия, облекающая покровом красоты его собственное
существо. Бытие и мир являются оправданными лишь в качестве эстетического феномена.
И божественное
существо этой неизбежности примиряет
человека со случившимся. Нечего возмущаться, нечего проклинать богов и бросать им в лицо буйные обвинения.
беспечно говорит Архилох.
Существами совсем из другого мира должны представляться нам эти
люди, радостно, бодро и религиозно жившие среди прекрасного мира, беззаботные к вечно нависшей над ними божественной угрозе и божественной несправедливости.
И если сила почитания загадочного бога все же не ослабевала, а даже усиливалась, то причину этого теперь следует видеть в другом: за изменчивого в своих настроениях, страдающего от жизни бога жадно ухватилась душа
человека, потому что бог этот отображал
существо собственной души человеческой — растерзанной, неустойчивой, неспособной на прочное счастье, не умеющей жить собственными своими силами.
Жизнь глубоко обесценилась. Свет, теплота, радость отлетели от нее. Повсюду кругом
человека стояли одни только ужасы, скорби и страдания. И совершенно уже не было в душе способности собственными силами преодолеть страдание и принять жизнь, несмотря на ее ужасы и несправедливости. Теперь божество должно держать ответ перед
человеком за зло и неправду мира. Это зло и неправда теперь опровергают для
человека божественное
существо жизни. Поэт Феогнид говорит...
Как буйно-самозабвенный весенний восторг доступен только тому, кто прострадал долгую зиму в стуже и мраке, кто пережил душою гибель бога-жизнедавца, — так и вообще дионисова радость осеняет
людей, лишь познавших страдальческое
существо жизни.
Когда Дионис нисходит в душу
человека, чувство огромной полноты и силы жизни охватывает ее. Какие-то могучие вихри взвиваются из подсознательных глубин, сшибаются друг с другом, ураганом крутятся в душе. Занимается дух от нахлынувшего ужаса и нечеловеческого восторга, разум пьянеет, и в огненном «оргийном безумии»
человек преображается в какое-то иное, неузнаваемое
существо, полное чудовищного избытка сил.
«В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем
существом своим, жизнью, что
человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, — он узнал, что на свете нет ничего страшного».
И все
существо Диониса, вся огромная заслуга его заключается именно в том, что он несет упадочному
человеку свой временный хмель, как замену выдохшегося из души подлинного, длительного хмеля жизни.
В этом случае и великая любовь и великие жертвы радостны и легки для
человека, составляют само
существо живой жизни.
Существо отношения
человека к жизни мало изменится от того, будет ли у него одна теория познания или другая.
«Все
существа до сих пор стремились создавать нечто выше себя: и вы хотите быть отливом этого великого прилива и предпочитаете возвратиться к зверю, чем преодолеть
человека?»
«Когда здоровая природа
человека действует, как целое, когда он чувствует себя в мире, как в одном великом, прекрасном, достойном и ценном целом, когда гармоническое чувство благоденствия наполняет его чистым, свободным восхищением, — тогда мировое Целое, если бы оно могло ощущать само себя, возликовало бы, как достигшее своей цели, и изумилось бы вершине собственного становления и
существа».
Неточные совпадения
По-видимому, эта женщина представляла собой тип той сладкой русской красавицы, при взгляде на которую
человек не загорается страстью, но чувствует, что все его
существо потихоньку тает.
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному
человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое
существо превыше всего земного, а он такое земное низменное
существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали, и Левин вдруг почувствовал себя в положении
человека, который променял бы теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно, не рассуждениями, а всем
существом своим убедился бы, что он всё равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.
А между тем в
существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное
существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом свете
людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот в немногих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Поверяя богу в теплой молитве свои чувства, она искала и находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы все подвержены, когда лучшее утешение для
человека доставляют слезы и участие живого
существа, она клала себе на постель свою собачонку моську (которая лизала ее руки, уставив на нее свои желтые глаза), говорила с ней и тихо плакала, лаская ее. Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее и говорила: «Полно, я и без тебя знаю, что скоро умру».