Неточные совпадения
Саша неприятно улыбнулся и, ничего не ответив, заложил
руки в карманы и стал ходить по комнате, то пропадая в тени, то весь выходя на свет; и серая куртка
была у него наверху расстегнута, открывая кусочек белой рубашки — вольность, которой раньше он не позволял себе даже один. Елена Петровна и сама понимала, что говорит глупости, но уж очень ей обидно
было за второй самовар; подобралась и, проведя
рукой по гладким волосам, спокойно села на Сашин стул.
Когда это
было, что они с Сашей смотрели, как по базару гонят бородатых запасных и ревут бабы с детьми, и Елена Петровна плакала и куда-то рвалась, а Саша дергал ее за
руку и говорил плачущим голосом: мамочка, не надо!
И помнит же она эти несколько минут! За дверью, в щель которой вдруг пробилась острая полоска света, — скрипела постель, стукнула уроненная ботинка, звякала чашка умывальника: видно
было, что Саша торопливо и быстро одевается; а она, готовясь и ожидая, тихо скользила по темной комнате и беззвучно шептала, заламывая
руки...
Молчал и Саша, обдумывая. Поразил его рассказ матери; и то, что мать, всегда так строго и даже чопорно одетая,
была теперь в беленькой, скромной ночной кофточке, придавало рассказу особый смысл и значительность — о самой настоящей жизни шло дело. Провел
рукой по волосам, расправляя мысли, и сказал...
«Это ему
было стыдно за меня перед солдатами! — думал Саша, стискивая зубы. — Нет, ваше превосходительство, я не трус, я нечто другое, ваше превосходительство, и вы это узнаете! Ваша кровь в моих жилах, и
рука моя, пожалуй, не менее тяжела, чем ваша, и вы узнаете… Впрочем, спокойной ночи, ваше превосходительство!»
— Да! — сказал он со вздохом, — времена крутые. У меня знакомая одна
была, хорошо из браунинга стреляла, да не в прок ей пошло. Лучше б никогда и в
руки не брала.
— Вот я, видите? — гудел он в высоте, как телеграфный столб. — Весь тут. Никто меня, того-этого, не обидел, и жены моей не обидел — нет же у меня жены! И невесты не обидел, и нет у меня ничего личного. У меня на
руке, вот на этой, того-этого, кровь
есть, так мог бы я ее пролить, имей я личное? Вздор! От одной совести сдох бы, того-этого, от одних угрызений.
— Нет! — сказал Саша, быстро вставая и
рукой отстранив Колесникова, бледный и строгий. — Вы напрасно кричите, вы меня не поняли. У меня не
было и нет личного ничего. Слышите вы, ничего!
Линочка попылила, но согласилась на условие, и так втроем они и ходили: Линочка болтала, а те двое торжественно шествовали под
руку и молчали, как убитые; а что Женя Эгмонт временами как будто прижимала
руку, то это могло и казаться, — так легко
было прикосновение твердой и теплой сквозь кофточку
руки.
Смущало и то, что Колесников, человек, видимо, с большим революционным прошлым, не только не любил говорить о революции, но явно избегал всякого о ней напоминания. В то же время, по случайно оброненным словам, заметно
было, что Колесников не только деятель, но и историк всех революционных движений — кажется, не
было самого ничтожного факта, самого маленького имени, которые не
были бы доподлинно, чуть ли не из первых
рук ему известны. И раз только Колесников всех поразил.
Уже обманут
был Колесников спокойствием голоса и холодом слов, и что-то воистину злобное уже шевельнулось в его душе, как вдруг заметил, что Саша медленно потирает
рукой свою тонкую юношескую шею — тем самым жестом, освобождающим от петли, каким он сам недавно.
Колесников, вытиравший
рукою глаза, — должно
быть, от смеха слезились они, — коротко оборвал...
Вздутое лицо покойника
было закрыто кисеей, и только желтели две
руки, уже заботливо сложенные кем-то наподобие крестного знамения — мать и отец Тимохина жили в уезде, и родных в городе у него не
было. От усталости и бессонной ночи у Саши кружилась голова, и минутами все заплывало туманом, но мысли и чувства
были ярки до болезненности.
Увидел в синем дыму лицо молящейся матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное лицо и также одобрил: «Хорошая мама: скоро она так же
будет молиться надо мною!» Потом все так же покорно Саша перевел глаза на то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные
руки.
И уверенно подумал, что и он так же
будет лежать и так же
будут сложены
руки, и от тихой жалости к себе защипали в носу слезы: так нужно.
Что-то сдвинулось в мозгу: на несколько минут словно затмилось сознание, и это уже не Тимохин лежит и не над ним служат, а лежит он, Саша, и эти
руки его; так очевидно и так страшно
было замещение одного другим, что Саша зашевелил пальцами и подумал, холодея: «Скорее, скорее надо убедиться, что это мои
руки и шевелятся». И так же внезапно успокоился и задумался о Тимохине и в одно мгновение необыкновенно быстрыми мыслями понял всю его жизнь.
Он еще что-то хотел прибавить, но не нашел слова, которое можно
было бы добавить к тому огромному, что сказал, и только доверчиво и ласково улыбнулся. Некоторые также улыбнулись ему в ответ; и, выходя, ласково кланялись ему, вдруг сделав из поклона приятное для всех и обязательное правило. И он кланялся каждому в отдельности и каждого провожал добрыми, внимательными, заплаканными глазами; и стоял все в той же нерешительной позе и
рукою часто касался наперсного креста.
«Бороться против зла нет сил, а подлецом жить не хочу. Прощайте, милорды, приходите на панихиду».
Было что-то тимохинское, слегка шутовское в этой ненужной добавке: «приходите на панихиду», и нужно
было вспомнить кисею, желтые мертвые
руки, заплаканного священника, чтобы поверить в ужас происшедшего и снова понять.
Даже в темноте видно
было, как взволнован Колесников — весь, всем своим большим телом. Дышал он хрипло и с жадностью схватил Сашину
руку. Бормотал неразборчиво...
Белый, курчавый, молоденький, лет восемнадцати телеграфист вдруг опустил, словно от усталости, поднятые вверх
руки и бросился к выходу. Опустилось и еще несколько
рук, и в затихшей
было комнате зародилось движение. Колесников, возившийся около кассы, отчаянно крикнул...
Еще то сбивало, что одни и те же мужики то приходили и некоторое время работали с шайкой, то так же внезапно и неслышно уходили, и никогда нельзя
было знать, постоянный он или гостюющий. Какими-то своими соображениями руководились они, приходя и уходя, и нельзя
было добиться толку вопросами, да под конец и спрашивать перестали — махнули
рукой, как и на дисциплину.
Что-то совсем страшное, далеко уходящее за пределы обычного, встало перед Колесниковым, и даже его мистически-темная душа содрогнулась; и чем-то от древних веков, от каменного идола повеяло на него от неподвижной фигуры Саши, склонившего голову на
руки и так смотревшего в лесную глубину, будто весь его, все его темные силы звал он на послугу. Зашептал Андрей Иваныч, и не
был прост и спокоен его обычно ровный голос...
Саша ответил пожатием — и
рука была твердая, сухая и холодная: лучше бы не касался ее Колесников!
Наскоро и голодно куснув, что
было под
рукою, разбрелись из любопытства и по делу: кто ушел на двор, где громили службы, кто искал поживы по дому. Для старших оставались пустые и свободные часы, час или два, пока не разберутся в добре и не нагрузятся по телегам; по богатству экономии следовало бы остаться дольше, но, по слухам, недалеко бродили стражники и рота солдат, приходилось торопиться.
Но не понял их значения Саша и, легши на подоконник
руками и грудью, прикрыл веками глаза и капля за каплей стал
пить пьяный и свежий воздух.
И весь он
был взъерошенный, встопыренный, и пальцы торчали врозь, и
руки лезли, как сучья, — трудно
было представить, как такой человек может лежать плоско на земле и спать.
И с удовольствием отмечает, что
руки у него особенно тверды, не дрожат нимало, и что вкус табачного дыма четок и ясен, и что при каждом движении ощущается тяжелая сила. Тупая и покорная тяжелая сила, при которой словно совсем не нужны мысли. И то, что вчера он ощутил такой свирепый и беспощадный гнев, тоже
есть страшная сила, и нужно двигаться с осторожностью: как бы не раздавить кого. Он — Сашка Жегулев.
Но не двигалась ночь, и один
был, не
было возле
руки. Раз зашуршало в кустах, и тихий, испуганный голос Жучка окликнул...
Жить рядом и видеть ежедневно лицо, глаза, жать
руку и ласково улыбаться; слышать голос, слова, заглядывать в самую душу — и вдруг так просто сказать, что он лжет и обманывает кого-то! И это думать давно, с самого начала, все время — и говорить «так точно», и жать
руку, и ничем не обнаруживать своих подлых подозрений. Но, может
быть, он и показывал видом, намеками, а Саша не заметил… Что такое сказал вчера Колесников об Еремее, который ему не понравился?
Телепнев оперся головой на
руки, оставив на виду только морщинистый, бритый, дрожащий подбородок, и молчал. Глухо, как за стеной, прогромыхал извозчик. Тишина стояла в губернаторском доме,
было много ненужных комнат, и все молчали, как и эта.
Тяжел
был Колесников, как мертвый, и Саша, державший его под мышки и чувствовавший на левой
руке свинцовую, безвольно болтающуюся голову, перестал понимать, живого они несут или мертвого.
Положили на землю тяжелое тело и замолчали, прислушиваясь назад, но ничего не могли понять сквозь шумное дыхание. Наконец услыхали тишину и ощутили всем телом, не только глазами, глухую, подвальную темноту леса, в которой даже своей
руки не видно
было. С вечера ходили по небу дождевые тучи, и ни единая звездочка не указывала выси: все одинаково черно и ровно.
Если он в своей комнате, то справа — протянуть
руку —
будет столик, спички и свеча…
Но немного
выпил и, отказываясь, стиснул зубы; потом просил
есть и опять
пить и от всего отказывался. Волновался все сильнее и слабо перебирал пальцами, — ему же казалось, что он бежит, прыгает, вертится и падает, сильно размахивает
руками. Бормотал еле слышно и непонятно, — а ему казалось, что он говорит громко и сильно, свободно спорит и смеется над ответами. Прислонился к горячей печке спиною, приятно заложил нога за ногу и говорит, тихо и красиво поводя
рукою...
Но подхватили сани и понесли по скользкому льду, и стало больно и нехорошо, раскатывает на поворотах, прыгает по ухабам — больно! — больно! — заблудились совсем и три дня не могут найти дороги; ложатся на живот лошади, карабкаясь на крутую и скользкую гору, сползают назад и опять карабкаются, трудно дышать, останавливается дыхание от натуги. Это и
есть спор, нелепые возражения, от которых смешно и досадно. Прислонился спиной к горячей печке и говорит убедительно, тихо и красиво поводя легкою
рукою...
Короток
был и взгляд запавших голодных глаз, короток
был и ответ, — но столько
было в нем страшной правды, столько злобы, голода ненасытимого, тысячелетних слез, что молча отступил Саша Жегулев. И бессознательным движением прикрыл
рукою глаза — страшно показалось видеть, как загорится хлеб. А там, либо не поняв, либо понимая слишком хорошо, смеялись громко.
Было возле что-то услужливое, благородное, деликатное, говорило какие-то слова, которые все позабыты, укрывало, когда холодно, поддерживало под
руку, когда слабо, — а теперь взяло и застрелилось, самостоятельно, ни с кем не посоветовавшись, без слов ушло из жизни.
Высокий, костлявый, с большой, но неровной по краям черной бородою,
был он похож на Колесникова и, несмотря на револьвер в
руке и на полувоенную форму, вид имел мирный и расстроенный.
— Говорил, убегут, вот и убежали! Надо же
было целую ночь… эх! — страдальчески горячился пристав, наступая на толстого, равнодушно разводящего
руками офицера. — Выволоките их сюда!
Трупы выволокли и разложили в ряд на месте от давнишнего костра. Пристав, наклонившись и придерживая здоровой
рукой больную, близоруко осмотрел убитых и, хоть уже достаточно светло
было, ничего не мог понять.
В обезображенном лице, с выбитыми пулей передними зубами и разорванной щекой, трудно
было признать Жегулева; но
было что-то городское, чистоплотное в одежде и тонких, хотя и черных, но сохранившихся
руках, выделявшее его из немой компании других мертвецов, — да и просто
был он значительнее других.