Неточные совпадения
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая
была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы,
руки.
Цвет лица у Ильи Ильича не
был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может
быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может
быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых
рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.
— Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной
рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна
была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
Даже Захар, который, в откровенных беседах, на сходках у ворот или в лавочке, делал разную характеристику всех гостей, посещавших барина его, всегда затруднялся, когда очередь доходила до этого… положим хоть, Алексеева. Он долго думал, долго ловил какую-нибудь угловатую черту, за которую можно
было бы уцепиться, в наружности, в манерах или в характере этого лица, наконец, махнув
рукой, выражался так: «А у этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!»
Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной
рукой руку приложил». За неумением грамоты поставлен
был крест. «А писал со слов оного старосты шурин его, Демка Кривой».
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с
рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и
есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Но это все
было давно, еще в ту нежную пору, когда человек во всяком другом человеке предполагает искреннего друга и влюбляется почти во всякую женщину и всякой готов предложить
руку и сердце, что иным даже и удается совершить, часто к великому прискорбию потом на всю остальную жизнь.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда
есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга
руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Ленивый от природы, он
был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив
руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар
был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун
руками или треплет его за бакенбарды.
—
Были: вчера мне разносчик самому в
руки дал.
— Да, много хлопот, — говорил он тихонько. — Вон хоть бы в плане — пропасть еще работы!.. А сыр-то ведь оставался, — прибавил он задумчиво, — съел этот Захар, да и говорит, что не
было! И куда это запропастились медные деньги? — говорил он, шаря на столе
рукой.
Захар, с подносом в
руках, наклонился
было поднять булку, но, присев, вдруг увидел, что обе
руки заняты и поднять нечем.
Одет он
был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизною, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой
руки надет
был большой массивный перстень с каким-то темным камнем.
— Дайте
руку, — сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. — А кашель
есть? — спросил он.
Соловьев тоже не слыхать в том краю, может
быть оттого, что не водилось там тенистых приютов и роз; но зато какое обилие перепелов! Летом, при уборке хлеба, мальчишки ловят их
руками.
Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок! Они лежали недалеко друг от друга и
были как будто случайно брошены гигантской
рукой и рассыпались в разные стороны, да так с тех пор и остались.
Крыльцо висело над оврагом, и, чтоб попасть на крыльцо ногой, надо
было одной
рукой ухватиться за траву, другой за кровлю избы и потом шагнуть прямо на крыльцо.
В Сосновке
была господская усадьба и резиденция. Верстах в пяти от Сосновки лежало сельцо Верхлёво, тоже принадлежавшее некогда фамилии Обломовых и давно перешедшее в другие
руки, и еще несколько причисленных к этому же селу кое-где разбросанных изб.
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не
было ли у него жару? Потом взяла его за
руку и подвела его к образу.
Может
быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив
руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
— Ах ты, Господи! — всплеснув
руками, сказала жена. — Какой же это покойник, коли кончик чешется? Покойник — когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч, какой ты, Бог с тобой, беспамятный! Вот этак скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и — стыдно
будет.
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя
было приложить
руки: того и гляди, вскочит пузырь.
И письмо пошло ходить из
рук в
руки. Начались толки и догадки: от кого и о чем оно могло
быть? Все, наконец, стали в тупик.
Он только
было вывел: «Милостивый государь» медленно, криво, дрожащей
рукой и с такою осторожностью, как будто делал какое-нибудь опасное дело, как к нему явилась жена.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в
руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни
была книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд: самые счастливые
были те, которые, махнув
рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
Захар остановился на дороге, быстро обернулся и, не глядя на дворню, еще быстрее ринулся на улицу. Он дошел, не оборачиваясь ни на кого, до двери полпивной, которая
была напротив; тут он обернулся, мрачно окинул взглядом все общество и еще мрачнее махнул всем
рукой, чтоб шли за ним, и скрылся в дверях.
Она жила гувернанткой в богатом доме и имела случай
быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми
руками, с мещанской свежестью в лице и с грубой речью.
И вдруг он
будет чуть не сам ворочать жернова на мельнице, возвращаться домой с фабрик и полей, как отец его: в сале, в навозе, с красно-грязными, загрубевшими
руками, с волчьим аппетитом!
Утешься, добрая мать: твой сын вырос на русской почве — не в будничной толпе, с бюргерскими коровьими рогами, с
руками, ворочающими жернова. Вблизи
была Обломовка: там вечный праздник! Там сбывают с плеч работу, как иго; там барин не встает с зарей и не ходит по фабрикам около намазанных салом и маслом колес и пружин.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила
пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала белыми
руками за обе щеки и целовала так ласково!
Чтоб сложиться такому характеру, может
быть, нужны
были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали
руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса… Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!
— Ну вот, встал бы утром, — начал Обломов, подкладывая
руки под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно
был уже в деревне.
Отчего же? Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет? Или, может
быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что, или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил
руки под голову — и напрасно будит его Захар.
— Это вы, Ольга Сергевна? Сейчас, сейчас! — сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал
руку какой-то прекрасной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных
елей…
Ольга в строгом смысле не
была красавица, то
есть не
было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не
было, ни миньятюрных
рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
Он вдруг схватил
было Ольгу за
руку и тотчас же оставил и сильно смутился.
— Да, конечно, оттого, — говорила она, задумываясь и перебирая одной
рукой клавиши, — но ведь самолюбие везде
есть, и много. Андрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у вас, должно
быть, нет его, оттого вы всё…
Она мгновенно оставила его
руку и изменилась в лице. Ее взгляд встретился с его взглядом, устремленным на нее: взгляд этот
был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть.
— Если правда, что вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите
руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я
буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
— Это ты что у меня тут все будоражишь по-своему — а? — грозно спросил он. — Я нарочно сложил все в один угол, чтоб под
рукой было, а ты разбросала все по разным местам?
Она
была живая, проворная баба, лет сорока семи, с заботливой улыбкой, с бегавшими живо во все стороны глазами, крепкой шеей и грудью и красными, цепкими, никогда не устающими
руками.
Сам он не двигался, только взгляд поворачивался то вправо, то влево, то вниз, смотря по тому, как двигалась
рука. В нем
была деятельная работа: усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса и кипение у сердца — все это действовало так сильно, что он дышал медленно и тяжело, как дышат перед казнью и в момент высочайшей неги духа.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей
рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не
было! Она готова
была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
Теперь уже я думаю иначе. А что
будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо
будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы
были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам
руку навсегда. А то…
А Обломов? Отчего он
был нем и неподвижен с нею вчера, нужды нет, что дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на
руку, что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее сердца?.. А другой? Другие смотрят так дерзко…
«Я посягал на поцелуй, — с ужасом думал он, — а ведь это уголовное преступление в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до него
есть много степеней: пожатие
руки, признание, письмо… Это мы всё прошли. Однако ж, — думал он дальше, выпрямляя голову, — мои намерения честны, я…»
Потом на минуту встревоженный ум прояснялся, когда Обломов сознавал, что всему этому
есть законный исход: протянуть Ольге
руку с кольцом…
Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала.
Рука была тепла, мягка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо — она отворачивалась все больше.