Неточные совпадения
Итак, я стану рассказывать из доисторической, так
сказать, эпохи моего детства только то, в действительности чего
не могу сомневаться.
Я
не умел поберечь сна бедной моей матери, тронул ее рукой и
сказал: «Ах, какое солнышко! как хорошо пахнет!» Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее лицо.
«Матушка Софья Николавна, —
не один раз говорила, как я сам слышал, преданная ей душою дальняя родственница Чепрунова, — перестань ты мучить свое дитя; ведь уж и доктора и священник
сказали тебе, что он
не жилец.
Я все слышал и видел явственно и
не мог
сказать ни одного слова,
не мог пошевелиться — и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного.
Я
не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее
сказать, я
не понимал, что чувствовал, но мне было хорошо.
Прочла ли она об этом в какой-нибудь книге или
сказал доктор —
не знаю.
Я
сказал уже, что был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней восприимчивости мои нервы, а может быть, и от природы я
не имел храбрости.
Я собрался прежде всех: уложил свои книжки, то есть «Детское чтение» и «Зеркало добродетели», в которое, однако, я уже давно
не заглядывал;
не забыл также и чурочки, чтоб играть ими с сестрицей; две книжки «Детского чтения», которые я перечитывал уже в третий раз, оставил на дорогу и с радостным лицом прибежал
сказать матери, что я готов ехать и что мне жаль только оставить Сурку.
Переправа кареты, кибитки и девяти лошадей продолжалась довольно долго, и я успел набрать целую кучу чудесных, по моему мнению, камешков; но я очень огорчился, когда отец
не позволил мне их взять с собою, а выбрал только десятка полтора,
сказав, что все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня
не послушали, и я с большим сожалением оставил набранную мною кучку.
«
Не пора ли спать тебе, Сережа?» —
сказал мой отец после долгого молчания; поцеловал меня, перекрестил и бережно, чтоб
не разбудить мать, посадил в карету.
Отец, улыбнувшись, напомнил мне о том и на мои просьбы идти поскорее удить
сказал мне, чтоб я
не торопился и подождал, покуда он все уладит около моей матери и распорядится кормом лошадей.
Мать
не имела расположения к уженью, даже
не любила его, и мне было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к большому горю, мать, увидя меня в таком волнении,
сказала, что это мне вредно, и прибавила, что
не пустит, покуда я
не успокоюсь.
Она
сказала, что, отпуская меня, и
не воображала, что я сам стану удить.
Я ни о чем другом
не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и
сказала, что
не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же был уверен, что никогда
не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Кучер Трофим, наклонясь к переднему окну,
сказал моему отцу, что дорога стала тяжела, что нам
не доехать засветло до Парашина, что мы больно запоздаем и лошадей перегоним, и что
не прикажет ли он заехать для ночевки в чувашскую деревню, мимо околицы которой мы будем проезжать.
Отец мой,
не выходя из кареты, ласково поздоровался со всеми и
сказал, что вот он и приехал к ним и привез свою хозяйку и детей.
Отец улыбнулся и отвечал, что похоже на то; что он и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня и любимец Михайлушки, а тетушка Прасковья Ивановна во всем Михайлушке верит; что он велел послать к себе таких стариков из багровских, которые
скажут ему всю правду, зная, что он их
не выдаст, и что Миронычу было это невкусно.
Отец прибавил, что поедет после обеда осмотреть все полевые работы, и приглашал с собою мою мать; но она решительно отказалась,
сказав, что она
не любит смотреть на них и что если он хочет, то может взять с собой Сережу.
Я сейчас начал просить отца, чтоб больного старичка положили в постель и напоили чаем; отец улыбнулся и, обратясь к Миронычу,
сказал: «Засыпка, Василий Терентьев, больно стар и хвор; кашель его забил, и ухвостная пыль ему
не годится; его бы надо совсем отставить от старичьих работ и
не наряжать в засыпки».
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец
не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что
не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец
сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть
не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Отец мой спросил: сколько людей на десятине?
не тяжело ли им? и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» —
сказал: «Так жните с богом…» — и в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников, и шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Несмотря на все это, отец мой остался
не совсем доволен паровым полем,
сказал, что пашня местами мелка и борозды редки — отчего и травы много.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые,
сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя
не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и
не дерется без толку; что он
не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Она почувствовала невозможность лишить меня этого счастия и с досадой
сказала отцу: «Как тебе
не стыдно взманить ребенка?
Я хотел было
сказать, что
не хочу ехать, но язык
не поворотился.
Вот уже и урема Ика скрылась в белом тумане росы, и мать
сказала мне: «Видишь, Сережа, как там сыро, — хорошо, что мы
не там ночуем».
Отец все еще
не возвращался, и мать хотела уже послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел отец к окну и тихо
сказал: «Вы еще
не спите?» Мать попеняла ему, что он так долго
не возвращался.
Я
не смел опустить стекла, которое поднял отец, шепотом
сказав мне, что сырость вредна для матери; но и сквозь стекло я видел, что все деревья и оба моста были совершенно мокры, как будто от сильного дождя.
Мать успела
сказать нам, чтоб мы были смирны, никуда по комнатам
не ходили и
не говорили громко.
Бабушка хотела напоить нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно, нам хотелось; но мать
сказала, что она сливок и жирного нам
не дает и что мы чай пьем постный, а вместо сдобных кренделей просила дать обыкновенного белого хлеба.
«Ну, так ты нам
скажи, невестушка, — говорила бабушка, — что твои детки едят и чего
не едят: а то ведь я
не знаю, чем их потчевать; мы ведь люди деревенские и ваших городских порядков
не знаем».
Нас также хотели было сводить к нему проститься, но бабушка
сказала, что
не надо его беспокоить и что детям пора спать.
Видно, много страдания и страха выражалось на моем лице, потому что тетушка, остановившись в лакейской, приласкала меня и
сказала: «
Не бойся, Сережа!
Видно, ты боишься и
не любишь дедушку?» — «Маменька больна», —
сказал я, собрав все силы, чтоб
не заплакать.
С этими словами он взял меня, посадил к себе на колени, погладил, поцеловал и
сказал: «
Не плачь, Сережа.
Я вспомнил, что, воротившись из саду,
не был у матери, и стал проситься сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься и что я схожу после обеда; он
сказал эти слова таким строгим голосом, какого я никогда
не слыхивал, — и я замолчал.
Дедушка хотел нас кормить разными своими кушаньями, но бабушка остановила его,
сказав, что Софья Николавна ничего такого детям
не дает и что для них приготовлен суп.
Запах постного масла бросился мне в нос, и я
сказал: «Как нехорошо пахнет!» Отец дернул меня за рукав и опять шепнул мне, чтоб я
не смел этого говорить, но дедушка слышал мои слова и
сказал: «Эге, брат, какой ты неженка».
Они ехали в той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться в ней; но мать никогда
не имела этого намерения и еще в Уфе
сказала мне, что ни под каким видом
не может нас взять с собою, что она должна ехать одна с отцом; это намеренье ни разу
не поколебалось и в Багрове, и я вполне верил в невозможность переменить его.
После они
сказали нам, чтобы мы
не смели говорить, когда старый барин, то есть дедушка, невесел.
Должно
сказать, что была особенная причина, почему я
не любил и боялся дедушки: я своими глазами видел один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики.
Вторая приехавшая тетушка была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так есть, чтоб никто
не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что
скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Выслушав ее, он
сказал: «
Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и сам он был плох; показалось ему, что он
не по той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там и занесло.
Я
не видел или, лучше
сказать,
не помнил, что видел отца, а потому, обрадовавшись, прямо бросился к нему на шею и начал его обнимать и целовать.
Хотя мать мне ничего
не говорила, но я узнал из ее разговоров с отцом, иногда
не совсем приятных, что она имела недружелюбные объяснения с бабушкой и тетушкой, или, просто
сказать, ссорилась с ними, и что бабушка отвечала: «Нет, невестушка,
не взыщи; мы к твоим детям и приступиться
не смели.
После этого мать
сказала отцу, что она ни за что на свете
не оставит Агафью в няньках и что, приехав в Уфу, непременно ее отпустит.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас и даже
сказал: «Жаль, что уж время позднее, а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались
не один раз; долго целовались, обнимались и плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили, и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Я
сказал, что любил его сначала; это потому, что впоследствии я его боялся, — он напугал меня,
сказав однажды: «Хочешь, Сережа, в военную службу?» Я отвечал: «
Не хочу».
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и на другой день, видя, что я
не подхожу к нему,
сказал мне: «А, трусишка! ты боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж
не подходил к полковнику без особенного приказания матери, и то со слезами.
Мать
не хотела сделать никакой уступки, скрепила свое сердце и,
сказав, что я останусь без обеда, что я останусь в углу до тех пор, покуда
не почувствую вины своей и от искреннего сердца
не попрошу Волкова простить меня, ушла обедать, потому что гости ее ожидали.