Неточные совпадения
Мне сказывали, что в карете я
плакал менее и вообще
был гораздо спокойнее.
Прежде всего это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал сам
плакать; она же
была в это время нездорова.
Когда ее сослали в людскую и ей не позволено
было даже входить в дом, она прокрадывалась к нам ночью, целовала нас сонных и
плакала.
Я стал
плакать и тосковать, но мать умела как-то меня разуверить и успокоить, что
было и не трудно при ее беспредельной нравственной власти надо мною.
Я уже понимал, что мои слезы огорчат больную, что это
будет ей вредно — и
плакал потихоньку, завернувшись в широкие полы занавеса, за высоким изголовьем кровати.
Мне очень
было приятно, что мои рассказы производили впечатление на мою сестрицу и что мне иногда удавалось даже напугать ее; одну ночь она худо спала, просыпалась,
плакала и все видела во сне то разбойников, то Змея Горыныча и прибавляла, что это братец ее напугал.
Тетушка уговаривала нас не
плакать и уверяла, что маменька здорова, что она скоро воротится и что ее ждут каждый день; но я
был так убежден в моих печальных предчувствиях, что решительно не поверил тетушкиным словам и упорно повторял один и тот же ответ: «Вы нарочно так говорите».
Нянька Агафья
плакала, и мне
было очень ее жаль, а в то же время она все говорила неправду; клялась и божилась, что от нас и денно и нощно не отходила и ссылалась на меня и на Евсеича.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас и даже сказал: «Жаль, что уж время позднее, а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми
было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались не один раз; долго целовались, обнимались и
плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили, и мне всех
было жаль, особенно дедушку.
Волков стоял за дверью, тоже почти
плакал и не смел войти, чтоб не раздражить больного; отец очень грустно смотрел на меня, а мать — довольно
было взглянуть на ее лицо, чтоб понять, какую ночь она провела!
Весь дом сбежался к нам на крыльцо, на лицах всех
было написано смущение и горесть; идущий по улице народ
плакал.
Когда я лег спать в мою кроватку, когда задернули занавески моего полога, когда все затихло вокруг, воображение представило мне поразительную картину; мертвую императрицу, огромного роста, лежащую под черным балдахином, в черной церкви (я наслушался толков об этом), и подле нее, на коленях, нового императора, тоже какого-то великана, который
плакал, а за ним громко рыдал весь народ, собравшийся такою толпою, что край ее мог достать от Уфы до Зубовки, то
есть за десять верст.
Мне
было жаль дедушки, но совсем не хотелось видеть его смерть или
быть в другой комнате, когда он, умирая, станет
плакать и кричать.
Вдруг мне послышался издали сначала
плач; я подумал, что это мне почудилось… но
плач перешел в вопль, стон, визг… я не в силах
был более выдерживать, раскрыл одеяло и принялся кричать так громко, как мог, сестрица проснулась и принялась также кричать.
Прежде всего слух мой
был поражен церковным пением, происходившим в зале, а потом услышал я и
плач и рыданье.
Точно так же и другие
плакали и
ели с удивительным аппетитом.
Двери в доме
были везде настежь, везде сделалась стужа, и мать приказала Параше не водить сестрицу прощаться с дедушкой, хотя она
плакала и просилась.
Параша
плакала, просила прощенья, валялась в ногах у моей матери, крестилась и божилась, что никогда вперед этого не
будет.
Прощанье
было продолжительное, обнимались, целовались и
плакали, особенно бабушка, которая не один раз говорила моему отцу: «Ради бога, Алеша, выходи поскорее в отставку в переезжай в деревню.
Евсеич, Параша и сестрица
плакали, а у меня не
было ни одной слезинки.
Это меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более сдержанные, умеренные выражения я тогда еще не умел; я должен
был показаться странным, не тем, чем я
был всегда, и мать сказала мне: «Ты, Сережа, совсем не рад, что у тебя мать осталась жива…» Я
заплакал и убежал.
Отец с досадой отвечал: «Совестно
было сказать, что ты не хочешь
быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?..» Странно также и неприятно мне показалось, что в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие лета, отец наш Алексей Степаныч!» — бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись,
заплакали навзрыд и заголосили.
Глаза у бабушки
были мутны и тусклы; она часто дремала за своим делом, а иногда вдруг отталкивала от себя прялку и говорила: «Ну, что уж мне за пряжа, пора к Степану Михайловичу», — и начинала
плакать.
«За что покинули вы нас, прирожденных крестьян ваших!» Мать моя, не любившая шумных встреч и громких выражений любви в подвластных людях,
была побеждена искренностью чувств наших добрых крестьян — и
заплакала; отец заливался слезами, а я принялся реветь.
Прасковьи Ивановны я не понимал; верил на слово, что она добрая, но постоянно
был недоволен ее обращением со мной, с моей сестрой и братцем, которого она один раз приказала
было высечь за то, что он громко
плакал; хорошо, что маменька не послушалась.
Я заснул в обыкновенное время, но вдруг отчего-то ночью проснулся: комната
была ярко освещена, кивот с образами растворен, перед каждым образом, в золоченой ризе, теплилась восковая свеча, а мать, стоя на коленях, вполголоса читала молитвенник,
плакала и молилась.
Ему дали
выпить стакан холодной воды, и Кальпинский увел его к себе в кабинет, где отец мой
плакал навзрыд более часу, как маленькое дитя, повторяя только иногда: «Бог судья тетушке! на ее душе этот грех!» Между тем вокруг него шли уже горячие рассказы и даже споры между моими двоюродными тетушками, Кальпинской и Лупеневской, которая на этот раз гостила у своей сестрицы.
Они сначала дичились нас, но потом стали очень ласковы и показались нам предобрыми; они старались нас утешить, потому что мы с сестрицей
плакали о бабушке, а я еще более
плакал о моем отце, которого мне
было так жаль, что я и пересказать не могу.
Потом воротились, кушали чай и кофе, потом
был обед, за которым происходило все точно то же, что я уже рассказывал не один раз: гости
пили,
ели,
плакали, поминали и — разъехались.
Я хозяин дворца и сада, я принял тебя, как дорогого гостя и званого, накормил,
напоил и спать уложил, а ты эдак-то
заплатил за мое добро?
И возговорит отцу дочь меньшая, любимая: «Не
плачь, не тоскуй, государь мой батюшка родимый; житье мое
будет богатое, привольное: зверя лесного, чуда морского я не испугаюся,
буду служить ему верой и правдою, исполнять его волю господскую, а может, он надо мною и сжалится.
«Пусть-де околеет, туда и дорога ему…» И прогневалась на сестер старшиих дорогая гостья, меньшая сестра, и сказала им таковы слова: «Если я моему господину доброму и ласковому за все его милости и любовь горячую, несказанную
заплачу его смертью лютою, то не
буду я стоить того, чтобы мне на белом свете жить, и стоит меня тогда отдать диким зверям на растерзание».