1. Русская классика
  2. Чарская Л. А.
  3. Мой принц
  4. Глава 8

Мой принц

1915

ГЛАВА 8

Дождливым, ненастным сентябрьским днем бегу в первый раз после летнего сезона на курсы. Редкие пешеходы, шлепающие по лужам, пролетки, открытые зонты — какая печальная картина!

В два часа на курсовой сцене назначена репетиция шекспировского «Сна в летнюю ночь». Теперь уже на лекции ходить не надо: мы — практиканты-третьекурсники. Как гордо это звучит!

Бегу во всю прыть, забыв обо всем, до дождя включительно. Опаздывать нельзя. Уже без четверти два, а Юрий Эрастович аккуратен до последних пределов возможного.

— Здравствуйте, барыня Чермилова.

Это Яков, школьный швейцар из нашей раздевальни, приветствует меня.

Балетные ученики шумно сбегают с лестницы, торопясь на свои репетиции в Мариинский театр, и так же горячо приветствуют меня, точно мы не виделись, по крайней мере, три года. А всего три месяца только прошло со дня переходного испытания на третий курс.

Сейчас, сейчас я увижу своих: мою Ольгу, печальную, серьезную Саню, веселую Марусю, нарядную Ксению, длинного Боба, Борю Коршунова, Федю, Володю, Костю. Жаль, что Васи Рудольфа нет с нами и Лили тоже.

Влетаю, как шальная, так сильно рванув дверь, что становится больно собственной руке.

— Уррра! — орет длинный Боб и, взмахнув своими костлявыми руками, отвешивает такой поклон, какому позавидовал бы любой цирковой клоун.

— Да здравствует премьерша сиверского театра! — вторит ему писклявым дискантом Береговой.

Федя становится на одно колено, поднимает руки и с жестом на манер жреца, приготовляющегося к жертвоприношению, говорит:

— Привет королеве.

Целую по пути Марусю в ямочку на подбородке, душу в объятиях Ольгу, крепко жму руки Сане и «мальчикам».

— А где же Ксения? Где Боря Коршунов? — изумленно срывается у меня.

Узнаю потрясающие вещи. Ксения «изменила» искусству, бросила мечту о сцене, вышла замуж за одного молоденького офицера, друга детства, и занялась исключительно хозяйством. А Борис Коршунов, как-то застенчиво краснея и в то же время гордо блестя глазами, сообщает мне Маруся, имел такой огромный успех за это лето во Пскове, что, возомнив себя вполне законченным прекрасным актером, решил, что учиться ему нечему, да и ни к чему больше. К тому же, его пригласили на главные роли в один из лучших театров столицы.

— Ему предложено чудное жалованье и все лучшие роли, — не без гордости добавляет Маруся.

— А все-таки это измена. Хорош, нечего сказать! — говорю я сердито, но, вспомнив неожиданно Бориса играющим на сцене, невольно сдаюсь: — Хотя, пожалуй, в школе ему делать нечего: это совершенно готовый талант.

— Аминь. Да будет так, — подтверждает Боб, нимало не остепенившийся за лето, несмотря на важную роль первого резонера, которую он играл все эти три месяца в Народном театре.

— Теперь мы заживем дружной, маленькой семьей, разовьем друг перед другом наши мечты и мысли… Откроем дерзновения наши и широкими взмахами крыльев взлетим к намеченным вершинам, — мечтательно говорит Ольга, такая же милая фантазерка, какою была и прежде.

— На вершину, н-да-с, это хорошо, на вершину, а ежели оттелева да турманом, вверх тормашками? А? С вершины — то? Каково? — паясничает Федя.

— Господа, тише! Юрий Эрастович пришел.

Вошел наш молодой, всегда остроумный, веселый талантливый руководитель и постепенно стал развертывать при нашем участии картину пленительно красивой шекспировской сказки…

* * *

— Господа, новость, и самая животрепещущая: скоро приезжает из Италии знаменитая актриса, удивительный талант, Тина ди-Лоренцо, и я предлагаю почтить ее в первый же спектакль: отправить к ней маленькую депутацию от третьекурсников Образцовой школы.

Все это Костя Береговой произнес одним духом, влетая в партер школьного театра в один из ноябрьских дней, когда мы репетировали уже другую пьесу, «сдав» перед начальством «Сон в летнюю ночь».

— Прекрасно, прекрасно. Но только, как мы будем с нею объясняться. Ведь она итальянка? — и, покачивая с сомнением русой головкой, Маруся делает «большие глаза».

— По-итальянски я не в зуб толкнуть, — с ужасом изрекает Боб.

— А я знаю: макарони, лазарони, панталони, грация, синьоры и синьорины, осетрины, Зины, Дины, Лины… апельсины, — скороговоркой лепечет Федя. — Не очень плохо, не правда ли?

— Совсем даже хорошо, если при этом букет ей поднести в три обхвата, — соглашается Володя.

— А на какие «пенендзы», спрашивается? — живо заинтересовывается Костя.

— Ничего, наскребем как-нибудь, — говорю я. Мы, действительно, наскребываем. Вместо двух блюд за обедом в продолжение целой недели решаем есть одно.

Вечером, в первый спектакль итальянской знаменитости, собираемся в ближайшую к сцене ложу всем курсом в восемь человек. У Феди раздуло флюсом щеку из-за больного зуба так сильно, что физиономия у него получилась жалкая и комическая.

Ольга так надушилась орхидеей, что соседний генерал в ложе стал чихать самым добросовестным образом, по сорок раз в минуту, как серьезно уверял Боб.

— Господа, кто так неистово изображает ландыш? — сердито обнюхивая воздух, шипит Костя Береговой.

— Это не ландыш, а орхидея, несчастный! — возмущаюсь я и декламирую вполголоса свое собственное, уже давно написанное стихотворение:

Чрез лотосов лес, чрез сад орхидей

Проведу тебя к хижине бедной моей.

Там, где розы пахучие пышно цветут,

Там, где ландыши бледно гирлянды плетут,

Там я пестрые сказки тебе расскажу,

Там…

— Апчхи! — делает генерал в соседней ложе. О, несчастные орхидеи!

— Я говорил Оленьке, что она уморит его, — смеется Боб.

За три минуты до поднятия занавеса влетает бурей в нашу ложу болгарка.

— Господа, вас толки восем лудей в ложе. Даваитэ менэ мэсто, — командует она и бесцеремонно шлепается на Федин стул, с которого он имел несчастье сойти на минуту.

— То есть, как это? Позвольте, миледи, вы не наша. Вы второкурсница, а здесь выпускные, — возмущается Боб.

— Нычего, я и тут посыжу.

— Да нельзя этого, нельзя. Тут и так нас восемь да еще и орхидеи вдобавок, — замечает Боб.

— Нычего.

Она устраивается поудобнее и высовывается до половины из ложи, отгораживая нас всех от сцены.

Саня тихо урезонивает ее:

— Послушайте, Султана, однако…

Никакого действия. Она водворилась вполне прочно на чужом месте.

— Тс… тише, начинается, — шипят на нас из соседней ложи. Слышится тут же не особенно лестное добавление по нашему адресу:

— Эти курсовые — какие-то разбойники.

— Я оглох, — смеется Боб тихонько и лукаво.

Вот она, знаменитая Тина, первая актриса-красавица Италии! Я вижу бесподобную, антично прекрасную фигуру, очаровательное лицо, жесты, полные экспрессии. И эта речь, певучая, как музыка, нежная и мягкая, с быстрыми переходами, со звонкими колокольчиками и бархатом голоса.

Между четвертым и последним действием мы пробираемся на сцену с букетом, который несет Ольга.

— Ты скажешь ей речь на французском языке, — говорит мне Саня так строго и серьезно, что ослушаться я не могу. Сторож не хочет нас пустить в уборную дивы.

— Но мы — депутация старшекурсников! — возмущается Боб. — И цветы, вот видишь, принесли, любезный. Не тебе же их дарить. Лорды, джентльмены и миледи, идем! — и он проходит мимо сторожа с самым энергичным видом, как будто перед ним не сторож, а пустое пространство. У уборной дивы нас останавливает горничная-итальянка, смуглая, черноглазая, со сверкающими в улыбке зубами.

— Грация! (то есть благодарю, по-итальянски) — ни с того ни с сего говорит Боб единственное слово, которое он знает по-итальянски.

Та делает большие глаза, не понимая, за что благодарит ее этот высокий юноша с оливково-желтым лицом и прямыми, как палки, ногами. Потом начинает хохотать и с хохотом же убегает в уборную своей хозяйки, сделав нам знак подождать.

Мы ждем. Все девять человек (болгарка присоединилась к нам помимо нашей воли) столпились у двери и стоим, затаив дыхание. За дверями слышится певучий и мелодичный итальянский говор.

И вот распахивается дверь.

— Грация! — опять ни к селу, ни к городу заявляет Боб и первый шагает своими длинными ногами туда, в гримерную, по бело-розовым коврам к туалетному столу, за которым сидит дива. За ним Ольга с букетом и я, подбирающая в уме французские слова.

Дива встает нам навстречу.

Я вижу черные, как траурная фата, волосы и глаза цвета угля, огромные глаза итальянки. Я приковываюсь взглядом к этим глазам и начинаю свою речь, трепеща от волнения. Ольга в грациознейшем реверансе склоняется перед нею и передает букет. Саня и Маруся делают тоже по глубокому поклону.

Смуглые душистые руки дивы жмут наши пальцы. Она отвечает нам по-французски. Говорит о том, как любит молодежь, как дорожит мнением неподкупных юных ценителей.

Все слушают, затаив дыхание.

Даже Боб делает вид, что понимает, и совсем несвоевременно поддакивает наклонением головы.

Едва только дива закончила свою речь, как он расталкивает нас довольно бесцеремонно и совсем близко подходит к столу красавицы-артистки, здесь он опускается на одно колено, прижимает руку к груди и, изобразив на своей желтой, худощавой физиономии самое умильное выражение, лопочет, прежде чем мы получаем возможность его удержать:

— Грация, синьора… Мне грация… Потому что мне, то есть… не то… Компрене, макарони… Не… то есть, я… лазарони… Нон… не лазарони…. Вот и финита ля комедия. Je suis amour! (т. е. я амур).

Бедный Боб, он хотел сказать, что влюблен в игру дивы, в восторге от нее. А вышла какая-то ерунда по незнанию им французского языка. Бедняга!

Эффект от последних слов получился неожиданный.

Дива бессильно опускается в кресло, закрывает лицо руками и трясется от смеха. А мы, смущенные, раскланиваемся и уходим из гримерной.

Я последняя выхожу из театра, замешкавшись в раздевальне.

Дождь льет как из ведра… И ни одного извозчика, к моему несчастью. У театрального подъезда стоит карета… Счастливцы те, кто поедут в ней. Я с завистью смотрю на закрытый экипаж. Внезапно сторож распахивает дверь, и кто-то, маленький и изящный, закутанный в меховое манто, с голубым капором на миниатюрной головке, выходит на подъезд.

— Комиссаржевская!

Я вижу почти детское, удивительно моложавое, несмотря на ее 40 лет, личико, большие, как океан, синие глаза и удивленно приподнятые брови.

— Хотите, я подвезу вас? — слышу я голос, тот самый голос, перед которым всякий другой кажется ничтожным и глухим.

Неужели знаменитая артистка говорит это мне? Мне, маленькой, никому не известной актрисе? Я смотрю в синюю бездну этих прекрасных глаз и лепечу что-то несуразное.

— Так едем же. Не стесняйтесь меня, ради Бога, коллега.

Должно быть, у меня бесконечно смущенное лицо в это время, потому что Вера Федоровна старается ободрить меня, начинает разговор об игре Тины ди-Лоренцо.

— Великолепно, но… но она играет… — перебиваю я знаменитую артистку, — а на сцене, мне кажется, надо жить… Душу свою отдать публике, открыть ее и перебросить через рампу, как вы… — неожиданно заканчиваю я и смотрю в ее лицо с восторгом и любовью.

— Благодарю, — говорит она просто и протягивает мне руку.

— Вот что меня удивляет, — помолчав минуту, произносит она снова чарующим голосом, — как вы, такие милые, юные, непосредственные, такие чуткие, я бы сказала, дети сцены, как вы могли так поступить с Давыдовым? Он со слезами на глазах говорил мне о том, как его обидели его дети, — продолжала Вера Федоровна.

— О, не надо, не надо! — почти крикнула я и схватила ее руки. — Разве мы не раскаиваемся, разве нам не больно?

— Да, да, и он вас простил. Я это знаю. Как мог не простить вас этот прекрасный, великодушный человек?

Карета проезжает по Фонтанке, где я нанимаю теперь в огромном доме две уютные комнатки в пятом этаже.

На прощанье Вера Федоровна сказала мне, что слышала от «маэстро» кое-что приятное обо мне… Он считает, что я ношу в себе искру Божию, как и Орлова, у которой эта искра постепенно разгорается в большой костер…

На прощание я попросила разрешения поцеловать Веру Федоровну и с благоговением коснулась ее щеки. И всю ночь видела во сне синюю глубину глаз великой артистки и слышала ее голос, запавший мне в душу с первого мгновения, как и всем, кто слышал его.

* * *

Бешено быстрым, бурливо клокочущим валом пронеслось в работе время. Промчалось Рождество с его праздничной сутолокой, с его цирком и клоунами, куда я возила маленького принца, с елкой у нас в Царском, куда мы ездили на Святках… Прошел в той же неустанной работе еще месяц, и после шумной и суетливой Масленицы подоспел Великий пост — срок назначенных дебютов, а с ним хлынула и ранняя жизнерадостная голубая и ясная весна. Зачирикали воробьи, трепыхаясь в намокшем снеге, загулькали серые голуби, и с крыш потекли потоки воды…

Страшный для нас, третьекурсников, Великий пост с его выпускными дебютами вступил в свои права.

Теперь у всех нас одна горячая, заветная мечта — попасть на Образцовую сцену. Уже заранее объявлено, что есть только две вакансии: одна женская и одна мужская, на которые, разумеется, и определят более талантливых, более достойных из нас.

Образцовая сцена! Попасть на ее желанные подмостки — это значит играть бок о бок с крупнейшими талантами России, это значит практиковаться на лучших образцах, это значит иметь постоянное положение, заработок и пенсию под старость!

Немудрено поэтому, что каждый из нас втайне лелеет эту светлую мечту — попасть на Образцовую сцену.

Пьесы уже давно выбраны, роли распределены, разучены и срепетированы почти вполне, словом, все готово для предстоящих выпускных испытаний, которые будут производиться не на школьных подмостках, а на Образцовой сцене, в присутствии всего начальства, артистов казенных и частных театров, газетных рецензентов, столичных и провинциальных антрепренеров и публики, т. е. бесплатно приглашенных на эти спектакли наших родных и знакомых.

Поэтому не странно, если сердца наши бьются и замирают при одной мысли, что близится предстоящий дебют.

Саня Орлова, как и подобает ее трагическому таланту, выступит в классической древней трагедии Софокла «Антигона». Ольга — в роли сестры Антигоны. Я и Маруся Коршунова экзаменуемся в бытовой комедии «Хрущовские помещики».

Талантливая Саня с ее печальным, а в минуту артистического «захвата» трагическим лицом, с ее повелительным низким голосом и широким классическим жестом, — она сумеет заставить плакать толпу — такова сила ее дарования. В этом мы убеждены все, кроме, кажется, ее самой… Но быть второй после первой Сани я не хочу. Вся моя гордость протестует против этого. И вот я решила взяться за совсем противоположное Сане амплуа — изобразить придурковатую, удивительно карикатурную, смешную деревенскую девушку Глашу, которая, во что бы то ни стало хочет сделаться «настоящей барышней-дворянкой».

Весенний мартовский вечер. Бесшумно падают голубые сумерки… На противоположной крыше два голубя нежно воркуют, отыскивая корм.

Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей «башне», как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!

Звонок в крохотной прихожей. Быстрые шаги Анюты… Чей-то оживленный говор за дверью… Слышу протестующий голос служанки.

— Нельзя, занята наша-то, к экзаменту работает. Не велено принимать.

— Ну, это дудки, миледи. Сие приказание никоим образом не может относиться к друзьям, — слышу я знакомый голос.

— А вы не ругайтесь. Ишь какое слово выковырили. Даже и не повторить.

— Миледи? Гм. Это хорошее слово. Лорды и джентльмены, вход в парламент не воспрещен, — уже кричит Денисов во весь голос своим громким басом.

— Входи, голубчик Боб, входи. Анюта, пустите его, — командую я из своей комнаты.

Он сбрасывает с гордым видом свое донельзя постаревшее за три зимы пальто и, комически расшаркиваясь, входит.

— Ты что? Здравствуй, — бросаю я рассеянно.

— Очень любезный прием, нечего сказать…

Он делает обиженное лицо, но, не выдержав, улыбается беспомощно и смущенно, как ребенок.

— Никак, понимаешь ты, не выходит у меня вот эта сцена. Прорепетируем ее, пожалуйста, со мной.

— Давай репетировать, Боб, очень рада. У меня самой эта сцена не идет.

— Ну-с, устраивайся.

И я вскакиваю с места. Стол в моей комнате перекувыркивается вверх ногами, изображая сиреневый куст. Стулья валятся на бок, это — низенькие дерновые скамейки. Умывальник приставляется к комоду — это дача в отдалении. Хватаю зонтик, раскрываю и, став у окна, начинаю, отчаянно жестикулируя, свою роль.

Боб тоже вскакивает с дерновой скамьи, то есть с опрокинутого стула, и, тоже отчаянно жестикулируя, «играет» вовсю у другого окна.

Мы увлекаемся постепенно до того, что забываем все, кроме нашей сцены. И вот, в самый разгар ее, через открытую форточку до наших ушей доходят какие-то странные возгласы со двора. Останавливаемся на полуфразе, заглядываем в окна на двор и, совсем уже смущенные, смолкаем.

— Ах!

На дворе толпа. Какие-то мастеровые, кухарки, прислуга, какие-то мальчишки. Все это, задрав головы до пределов возможного, глядит ко мне в окна.

— Помешанные!

— Сумасшедшие.

— В больницу бы их.

— Накось, как же, так они тебе и дадутся! — слышим мы с Бобом прекрасно долетающие со двора голоса.

— Старшего бы позвать.

— Либо кого из подручных.

— Больно помогут твои подручные!

Мы слушаем… Я с открытым ртом и открытым зонтиком; Боб с изумленным лицом. И неожиданно, взглянув друг на друга, разражаемся таким неудержимым хохотом, что слезы выступают у нас на глазах и градом катятся по лицам.

А на дворе новая суматоха. Очевидно, там окончательно убедились, что у нас у обоих острое помешательство, и кое-кто из более храбрых в толпе решительно направляет шаги к лестнице, ведущей на нашу вышку. Снова звонок, стуки в дверь. Громкие голоса у порога.

— Молчи, Боб, — шепчу я, трясясь от смеха, — перестань хохотать или нас отвезут в сумасшедший дом.

— Они при-ни-ма-ют нас за по-ме-шан-ных, — снова, едва выговаривая слова, заливается он.

— Пустите, не то дверь сломаем, — долетает до нас грозный окрик.

Анюта, вся белая, как ее передник, бросается к дверям, почему-то вооружившись кочергой.

— Стойте, Анюта! — вскрикивает Боб и с самым решительным видом направляется тоже к двери.

— Лорды и джентльмены! — кричит он, широко распахивая дверь, в которую заглядывают испуганные, любопытные и взволнованные лица. — Лорды и джентльмены, неужели вам не приходилось видеть играющего актера? Неужели вы, как азиаты и древние варвары, не умеете отличить талантливого деятеля сцены от жалкого сумасшедшего?

Он говорил очень убедительно и громко, так громко, что старший дворник с двумя подручными слышат со двора его негодующую речь и просят молодого господина успокоиться и толпу — разойтись.

Мы, наконец, снова остаемся одни: я, Боб и Анюта, но о возобновлении репетирования, разумеется, не может быть и речи.

— Идем в сквер к маленькому принцу, — предлагаю я.

— Это единственное, что и остается сделать, — с самым серьезным видом соглашается мой товарищ.

По дороге он признается мне, что не спит ночей, волнуясь и мечтая об Образцовой сцене.

— Ты понимаешь, Лидочка, — говорит он, — ведь все эти три года я вырвал из жизни для того только, чтобы попасть на Образцовую. Провинциальная сцена меня не удовлетворит, я так мечтаю о большой, крупной. Мне кажется, если меня не примут — я не переживу.

— Полно, Боб, тебя примут. Ты самый талантливый из мужчин нашего курса.

— Ты это от сердца говоришь?

— Ну вот, разумеется, от сердца.

— Ведь не каприз это, пойми. Мечта всей моей жизни!

— И она исполнится, — говорю я искренно и убежденно.

— Урра! — кричит он, забывшись, на всю площадь. — За это твоему маленькому принцу покупаю шар вот у того джентльмена, — и он указывает рукою на мужичка, продающего шары.

— Перестань, Денисов, ведь это стоит твоего обеда.

— Ну, это дудки, миледи. Анюта завтра накормит меня у вас, а у принца будет шар, или я полнейшее ничтожество и бездарность.

Он подзывает продавца и покупает самый лучший, большой красный шар. Маленький принц видит издали эту многозначущую для него операцию и мчится к нам во всю прыть своих трехлетних ножонок.

И вот, нужно же было случиться такому несчастью! Маленькие ножонки заплелись немного, и крошечная фигурка, с жалкой гримаской, плача, растянулась на песке. В тот же миг злополучный шар выскользнул из рук Боба и, плавно колеблясь, поплыл в воздухе.

А публике Екатерининского сквера, к великому удовольствию нянек и ребятишек, представилось курьезное зрелище, как длинный человек с желтым лицом факира прыгал на месте с вытянутыми вверх руками, стараясь поймать за веревочку шар, уплывавший все выше и выше в голубое пространство.

* * *

В больших белых залах Вдовьего дома в вечерние часы, когда вся вдовья половина засыпает крепким сном, так приятно заниматься.

Саня Орлова, Ольга и я забрались в самую последнюю и менее других посещаемую вдовами-старушками залу и там решили пройти монологи Антигоны и ее сцены с сестрою.

Десять ударов давно отбило на больших часах в коридоре, и точно легким синеватым туманом сумерек застлало огромную залу. В этом красивом таинственном полумраке так рельефно выделялось серое платье Сани, вся ее небольшая фигура с поднятыми вверх руками, заломленными над головой, Так красиво звучал ее голос, когда она изливала предсмертные жалобы Антигоны:

О, Фивы, обильные колесницами,

О, Деркейские волны,

Рощи лесов заповедные,

Я в свидетели всех вас зову…

Мы с Ольгой стоим притихшие, подавленные этой глубиной чувства, этой красотой темперамента и голоса, такого низкого, грудного и бархатного в то же время.

— Ее приимут — она талант, — шепчет мне Елочка.

— О, она сама не пойдет на Образцовую сцену, — таким же тихим шепотом отвечаю я, — она хочет служить в провинции, она желает играть много хороших и сильных ролей. И она права. Разве это не талант, способный подчинить толпу? А голос?

— Слушай! Слушай! — зашептала с каким-то таинственным восторгом Ольга.

В эту минуту лунный свет прорезал серебристо-голубоватой полоской залу и осветил трагическую фигуру Сани и ее вдохновенное лицо.

Без суда, без расправы,

Ни в чем не повинную

На какое страданье, какой человек

Дочь владыки, меня, обрекает на смерть!..

Полетели крылатыми мощными орлицами прекрасные слова Антигоны, приговоренной к смерти врагом ее умерших братьев и отца. Прекрасная греческая царевна, как живая, встала перед рами.

Но что это? Белая тень заслонила от нас Саню, став между нами и ею… Белый капот, похожий на древний хитон, подобранные под белый же шарф седые волосы, и прямая, девически-стройная фигура появилась перед нами.

— Графиня Кора! Молчаливая графиня! — прошептали мы все трое и склонились перед ней в низком почтительном реверансе.

Она оглядела нас всех троих, при лунном свете сама похожая на странную таинственную сказку. Ее взгляд пробежал мельком по Елочке, по мне и задержался на лице Сани.

И вот произошло то, чего все мы трое не ожидали. Графиня сделала два шага, приблизилась к Сане, и тонкие руки, прикрытые белым батистом матинэ, обвились вокруг шеи девушки. Глаза графини с любовью остановились на печальном, несколько смущенном и чуть-чуть испуганном лице Орловой, и она заговорила, тихим и нежным, как бы надломленным горем голосом.

— Милое дитя… — произнесла она, и точно музыка под рукой незримого музыканта зазвучал в наших ушах ее голос, — я знаю, что вы декламировали сейчас. Я знаю этот отрывок. И под чудным небом Эллады мы с мужем и покойной дочерью слышали эту божественную трагедию Софокла. Это был последний спектакль, который мы видели вместе… Потом уехали в ту ужасную страну, где нас ждало горе, где погиб граф, где умерла моя девочка. Милое дитя, вы не знали горя потери, когда любимое, дорогое существо, осыпанное цветами, лежит неподвижное в белом гробу! Вы не видели горя, милые дети, — уже ко всем нам обратилась она, и ее печальные глаза загорелись ярко, — и не дай вам Бог испытать его. Все приходит, уходит мимолетно: и радости, и грезы жизни, и золотые сны юности, все забывается, но не горе, нет. Горе потери дорогих существ, горе вечно… Будьте счастливы, дети, этого желает вам от души бедная графиня Кора. А за монологи Антигоны благодарю вас. Они дали мне минуту забвенья, один счастливый миг!..

Легкое прикосновение к нашим пальцам холодной нежной тонкой руки — и она исчезла за дверью залы так же быстро, почти незаметно, как и в первый раз.

Саня упала головою на скамейку и, сжав шею пальцами, беззвучно зарыдала от жалости. Я и Ольга стояли, замирая и не отводя глаз от порога, где, как нам чудилось, стояла еще залитая серебряным сиянием месяца тонкая высокая фигура графини. И точно какой-то вихрь ворвался мне в душу.

— Ольга! Саня! — закричала я в приступе какой-то чужой, словно бури захватившей все мое существо, непонятной и неведомой силы. — Оля! Саня! Сколько горя на земле! Вот мы страдаем, волнуемся по пустякам, сгораем на медленном огне и снова оживаем от малейшей неприятности, от маленькой невзгоды или радости. Мы боремся и кипим за этот злосчастный конкурс, за получение места на Образцовой сцене, а тут вся жизнь кончена с молодых лет… Тут умирают близкие у человека, и он, этот человек, эта печальная графиня Кора, навсегда замыкается печатью молчанья от людей. Велика же любовь ее к умершим, если напоминание об «Антигоне», виденной ею с ними, заставило ее заговорить.

Я хочу сказать еще что-то и не могу… Мои мысли кружатся, как огненные птицы, и душа моя горит, как в огне. Смутные образы встают передо мною. Я не в силах оставаться в этих залах, меня влечет на воздух, за стены Смольного монастыря. Лечу как на крыльях, несусь по длинным коридорам, оставив в недоумении моих подруг. Беру извозчика и умоляю его скорее ехать на Фонтанку. Что-то толкает меня, что-то гонит вперед… Желание писать стихи, как бывало в дни юности и отрочества? Вылить в дневнике свои мысли на бумагу? Нет, это что-то другое, чему еще нет названия, нет имени, что совсем еще ново и непонятно для меня.

Дома все спят, и никто не слышит моего прихода. Впрочем, никто и не должен слышать: у меня ключ с собою, которым открываю неслышно дверь. Проскальзываю в мою комнату, по дороге перекрестив и поцеловав маленького принца в его кроватке.

Лампа зажжена… Белая чистая тетрадь раскрыта передо мною.

Писать стихи?

Нет.

Дневник?

Тоже нет.

Я хочу отдать из моей души то, что зародилось в ней в эту странную и красивую ночь начала весны. Я хочу говорить о человеческих страданиях и человеческом горе, хочу сказать о борьбе житейской, о сильных и слабых людях, о горячо любящих родителях, теряющих свои сокровища, о детях-сиротах, оторванных от семьи, как жалкие листики от деревьев… О всяком горе и о счастье, о любви и дружбе, тесной дружбе людей… И о странных случайностях жизни, и о таинственном и прекрасном, что бывало уже в моем недолгом бытии. Невольно оглядываюсь назад, на дни детства, отрочества, институтской жизни… Вижу далекие образы, вижу светлые и темные стороны жизни. Бегут и сплетаются пестрой вереницей воспоминания… И ярко-ярко, точно откуда-то из глубины моей мысли, обрисовываются два стройные образа двух девушек: одной, кроткой, нежной и печальной, немного Елочки, немного Сани Орловой, немного Елены Гордской, моей институтской подруги, и другой — вольнолюбивой, гордой и свободной кавказской княжны, получеркешенки, полугрузинки, смелой и прекрасной дочери гор и долин, погибшей в юную пору. Рядом же с нею чудным призраком является образ ее отца, обожавшего дочь…

Этот призрак имеет свое воплощение в лице одного кавказского князя, потерявшего свою юную дочь, общую любимицу всего института. Но умершая маленькая княжна отнюдь не была похожа на мою гордую маленькую полугрузинку, получеркешенку Нину. Нет, нет! Она была совсем другая. Моя фантазия создала светлый образ героини. Она — дитя моего воображения, моей творческой силы, дитя пережитого чужого страдания в эту благословенную и грустную-грустную мартовскую ночь!..

* * *

Днем теперь у меня одна жизнь: постоянные репетиции в школьном и Образцовом театре, споры с товарищами, издерганные нервы, повышенное настроение.

Мы все перессорились от страха и волнения, ходим бледные, унылые, с повешенными носами, злые и растерянные от ожидания предстоящих нам дебютов.

Каждый из нас мечтает попасть на Образцовую сцену, и каждый видит в сопернике конкурента и врага.

Ссоримся мы из-за пустяков. Придираемся друг к другу и наговариваем дерзостей. Даже у кроткой Елочки и серьезной, вдумчивой Сани изменились характеры в это время. А о нас с Марусей и о «мальчишках» нечего и говорить. С Володей Кареевым я так повздорила из-за какой-то паузы, которую он «закатил» (наше театральное слово) на сцене в диалоге со мною, что даже перешла с «ты» на «вы».

Но вечером, когда засыпают все в моей маленькой квартирке, я мысленно перелетаю туда, на высокие горы Кавказа и в тихие долины Грузии, где синее небо исполинским сапфиром повисло над землею-бездной и сумрачно курятся вершины и одуряюще пахнут ночные розы, а вековые чинары и каштаны лепечут такие сказки, которых не рассказать людям ни за что и никогда.

И еще за серые институтские стены переносится крылатая мысль. Вижу перед собой иное царство. Белые девушки толпою проходят передо мной… Их радости, горести, веселые и печальные истории их отроческого заточения… и снова они обе: тихая, кроткая малороссияночка Люда и она, моя гордая прекрасная и смелая кавказская княжна…

Я жадно хватаю перо и набрасываю одну страницу за другою… Целые дни, иногда целые ночи я провожу, не отрываясь, за моим письменным столом… Я буквально горю и сгораю, лихорадочно набрасывая одну строку за другою…

В один месяц готовы две повести. Далекая от мысли отдать их когда-либо на суд публике, я запираю обе рукописи подальше в моем письменном столе под грудой лекций, ролей и бумаг. Запираю надолго, может быть, на всю жизнь. Но не вылить моей души в этих строках, на этих длинных страницах, я не могла. К этому вынуждала меня какая-то высшая странная сила..

* * *

Подошел день дебюта, таинственный и страшный.

Накануне была репетиция, последняя генеральная репетиция в костюмах и в гриме, как это и полагается здесь. Желая сохранить все силы на завтра, мы, по выражению нашего молодого профессора, «везли» репетицию кое-как, спустя рукава. Дико звучали наши голоса в совершенно пустом зале Образцового театра, куда на репетиции не допускался никто.

Совершенно разбитые физически и нравственно, разошлись мы поздно вечером по нашим углам. Всю ночь напролет я проворочалась в моей постели с думами о завтрашнем дне и только под утро забылась тяжелым кошмарным сном.

Целый день я ходила рассеянная, смущенная, отвечая бледной улыбкой на проказы и ласки маленького принца. К пяти часам от отца из Царского Села, куда я три дня тому назад отослала почетные билеты, пришла телеграмма:

«Приедем непременно тебя смотреть. Желаем успеха. Папа».

Екнуло сердце. Надо играть хорошо. Надо во что бы то ни стало сыграть хорошо. Надо доказать им, что тоненькая Брундегильда достигнет, если захочет, намеченной цели. Если даже меня не примут на Образцовую сцену, потому что эта талантливая Саня с ее дивным голосом и трагическим лицом имеет больше шансов выдержать конкурс, то все же надо играть хорошо, очень хорошо, чтобы доказать всем, что недаром потеряны три года неустанной работы, труда и безумных волнений.

— Барыня, кушать пожалуйте, — высовывается в дверь Анюта.

— Не хочу.

— Нынче ваша любимая запеканка с ветчиною, — пробует соблазнить меня милая девушка.

— Не хочу.

— Ведь отощаете к экзаменту-то, — резонирует она на пороге столовой, служащей нам одновременно и гостиной, и моей спальней, и кабинетом.

— Пожалуй.

Беру корочку хлеба и, обильно посыпав ее солью, жую. А в голове одна и та же, одна и та же сверлящая гвоздем мозг мысль:

«Если не примут на Образцовую, надо забирать маленького принца и Матрешу и ехать кочевать по провинции… Провинциальная актриса с семьей — ах, как это тяжело. Если бы еще рыцарь Трумвиль и тоненькая Брундегильда были богаты… Но, увы! Нам едва хватает на жизнь. Значит, необходимо остаться здесь, иными словами, сыграть так, чтобы вакансия на Образцовую сцену осталась за мной».

Смотрю на маленького принца, который на своем высоком стуле с завидным аппетитом уписывает котлетку, и решительно подхожу к нему.

— Дитя мое, мой мальчик, — говорю тихо, — как ты любишь свою маму?

Вмиг белые зубенки перестают жевать, крошки-ручки обвиваются вокруг моей шеи и крепко сжимают ее.

— Вот как люблю мою мамочку! — лепечет на ушко милый крошка.

Подхватываю его на руки и уношу в детскую.

Там у большого образа Казанской теплится лампада. Я становлюсь на колени. Рядом со мною мой сын. Он смотрит на меня серьезными глазенками, крестится и кладет земные поклоны, как взрослый, и говорит без всякого научения с моей стороны:

— Боженька, милый, добрый Боженька, помоги моей мамочке… Я очень Тебя прошу…

Я беру крохотные пальчики, складываю их в крестное знамение и этим знамением осеняю себя.

— Молись за мамочку, детка, молись…

Потом целую его так крепко, что он пискнул от неожиданности, и, взглянув на часы, бросаюсь в театр. Уже поздно. Через два часа начнется дебют.

* * *

На сцене идет «Антигона». Стоя совсем готовая у кулисы, с сильно бьющимся сердцем прислушиваюсь к монологам Сани, к ее божественному голосу и, если не вижу, то чувствую ее полное одухотворенной силы и трагического страдания лицо. И Елочку, воздушную, нежную и белую, как настоящий лотос, в ее белоснежных одеждах «чувствую» тоже. А бас Креона, злодея-царя, погубившего родных Антигоны, бас Боба, волною перекатывается по сцене.

Кончится недолгая греческая трагедия, и начнется моя пьеса.

Театр так полон, что яблоку некуда упасть. В первых рядах начальство, сотрудники газет, администрация, артисты и артистки Образцовой сцены. Дальше — чужая публика. Приложив глаз к круглой дырочке, проделанной в кулисе, вижу весь театр как на ладони. Но не вижу своих… ни отца, ни мамы-Нэлли… Их ложа крайняя — вот почему не видно… Или не приехали? Ах, это было бы очень тяжело. Бегу в гримерную, бросаю последний взгляд в зеркало. Ситцевое платье с претензией на шик и моду… Молодое, свежее, но наивно-придурковатое, благодаря искусно приподнятым бровям, лицо… Пухлые, глуповато улыбающиеся губы. Брундегильда из замка Трумвиль, неужели это ты!

И опять бегу к кулисе смотреть и слушать.

Конец. Занавес падает с обычным шумом, отдаленно напоминающим морской прибой.

Играли, безусловно, хорошо. Шепот одобрения проносится по зале. Не аплодировали, потому только, что аплодировать на школьных дебютах строго воспрещено.

Проходя мимо меня с подобранной наподобие дамского шлейфа тогой, Боб шепчет:

— А вас ждет огромная радость, миледи. Не будь я лордом и джентльменом, если солгал.

Ничего не понимаю. Не до радости мне сейчас. Какая уж тут радость, когда через десять минут я должна буду выйти вся трепещущая перед толпой.

Прохожу на сцену. Вижу Саню. У нее бледное, расстроенное лицо, но в печальных глазах обычная покорность.

— Директора не было в театре во время трагедии, стало быть, он не видел нашей игры. Пришел только сейчас.

Бедная Саня и бедная Оля! Я знаю, что означают их слова: не видел их — значит, не мог оценить и, следовательно, не может принять на Образцовую сцену. Правда, кроме сегодняшнего, будут еще дебюты, будут разыгрываться другие пьесы, но сегодня главный дебют, по которому возбуждается вопрос приема учеников и учениц.

Я точно пробуждаюсь, услышав звонок и крик режиссерского помощника:

— Первый акт «Хрущовских помещиков» начинается. Посторонних, не занятых, просят очистить сцену.

Последняя быстро пустеет. Три удара молотка по деревянным подмосткам — и занавес тихо ползет наверх.

Мое сердце падает, падает, как подстреленная птица. Стою у закрытой двери и чувствую, что задохнусь сейчас.

— Начинайте! — слышу я откуда-то оторопелый шепот…

Глупая походка «утицей», придурковатое лицо, подсолнухи в руке и во рту, и говор в нос, подобающий глупышке Глаше, корчащей из себя богатую и знатную барышню, все, что требуется для роли, делают свое дело, и когда я появляюсь на сцене, с первой фразой: «Мамаша, на полдни Еремей скотину пригнал», — театр дружно и громко вздрагивает от смеха.

И этот первый смех решает все. Тоненькая, глупенькая, смешная и забавная Глаша возбуждает каждой своей фразой в ложах театра, в партере и на верхах — гомерический смех.

Под этот смех опускается занавес. Я мчусь переодеваться. Второй акт по своему положению еще смешнее! С ярко красным зонтиком, в пестром безвкусном наряде я мечтаю быть генеральшей, не переставая лущить семечки и говорить самым крестьянским наречием. Глупости сыплются из моего рта, как шелуха тех подсолнухов, которые я лущу.

И снова при долго неумолкаемом смехе опускается занавес.

Третий акт. Еще ярче, еще невозможнее по своей пестроте костюмы Глаши. Сейчас в ее птичьей головке крепко засела мысль: выйти замуж за богатого барона-помещика, который рано или поздно будет все-таки генералом. Она хочет блистать в обществе, эта несуразная, тупая и глупая крестьяночка, хочет быть «всамделишной» барыней, чтобы ездить на балы в «бархатных» и «атласных» платьях. Там, по ее мнению, на этих балах, одни только генералы, графы, князья. И угощение там самое аристократическое: апельсины, лимоны, пряники, стручки, орехи всякие, перечисляет она и, выхватив платочек, пляшет на радостях, неуклюже притоптывая ногами, вскрикивая и пощелкивая пальцами. Я пляшу, припевая:

— Тынди, тынди, тынди.

Публика в партере заливается смехом.

— Браво! — не выдержав, крикнул кто-то.

И это «браво» послужило сигналом к аплодисментам, запрещенным аплодисментам. Шурша упал занавес, а я, все еще не будучи в состоянии остановиться, продолжала танцевать…

* * *

— Вас зовет директор. Пожалуйте в директорскую ложу, — с официальным и строгим видом встречает меня Викентий Прокофьевич Пятницкий у кулис.

Что? Неужели я провалила мою Глашу?

Бегу, сбивая с ног всех, кто попадается мне на пути, забыв заплести распустившуюся вдоль спины косу. Бегу, как на крыльях, с предчувствием беды.

В директорской ложе я вижу бледного, как смерть, несмотря на грим, Боба и самого директора, холеного, красивого высокого барина-аристократа.

Ответив на мой реверанс, он продолжает, обращаясь к Бобу:

— Безусловно, вы достойнейший из мужского элемента для принятия на Образцовую сцену. Ваша игра удовлетворила всех нас. Но есть один из ваших товарищей, не менее вас талантливый, которому необходимо устроиться на Образцовой сцене, у него мать-старуха и сестры учатся здесь. И он единственный кормилец… Вы оба талантливы, но ему тяжело будет с такой обузой-семьей искать место в провинции. Вы же, конечно, получите ангажемент в любом театре и в провинции, и в столице… Итак, предоставляю вам выбрать самому. Ваш товарищ ничего не узнает, предупреждаю, о вашем решении.

Директор окончил и смотрел теперь молча в лицо Денисова.

О, это лицо! Я никогда не видела его таким. Сотни разнородных ощущений сменились одно за другим в этих, обычно как бы застывших чертах, в этих, постоянно полных юмора и веселых огоньков глазах. Как он лелеял в душе свою грезу об Образцовой сцене, бедненький Боб! И неужели же уступить, уступить в пользу другого то, чего он так добивался, так горячо и так пламенно желал.

В эту минуту мне стало даже страшно за Боба.

— Денисов, — прошептала я умоляющим шепотом и положила руку на рукав его сюртука.

И вот осторожным движением он снял мою руку, пожал мои пальцы и, подняв глаза на директора, ровным и, по-видимому, спокойным голосом произнес:

— Я… я… согласен, согласен уступить мою вакансию товарищу. Только… только… ради Бога, зачисляйте его скорее, а то я могу раздумать и пожалеть. — И, закрыв лицо руками, как безумный, ринулся из директорской ложи.

Бедный Боб. Нелегко было ему хоронить свою золотую мечту, бедный, прекрасный и великодушный! Директор, между тем, обратился ко мне.

— Поздравляю. Вы приняты на Образцовую сцену.

Эта фраза всколыхнула и потрясла все мое существо. Казалось, она перевернула сердце, душу, зажгла жгучей безумной радостью меня всю…

Забыв поклониться, забыв поблагодарить и не найдя возможности произнести хотя бы единое слово, я вылетела из директорской ложи, бросилась за кулисы, разгримировалась на скорую руку, едва ловя выражение поздравлений моих коллег, и, полуживая от счастья, понеслась в театральный вестибюль, где у меня было условлено встретиться с «нашими».

— Солнышко-папа! Мама-Нэлли! — издали кричала я, влетая в вестибюль. — Принята! Я принята! Порадуйтесь со мной! — И я бросилась в объятия моих родных…

* * *

В эту ночь я долго-долго стояла над кроваткой моего маленького принца. Прильнув лицом к его головке, я тихо плакала от счастья.

— Милый мой, — лепетала я сквозь слезы, — твоя мама достигла намеченной цели, достигла того, чего она так страстно желала, к чему так стремилась… И твоя мама будет работать ради тебя, мой дорогой, будет стараться добросовестно служить искусству, которому себя посвятила. Но теперь у твоей мамы, мой милый крошка, еще и другая цель: вырастить тебя, поставить на ноги, сделать из тебя хорошего и честного человека. И к этой новой, великой, трудной цели твоя мама будет стремиться всеми силами своей души, мой единственный мальчик.

В эту ночь я долго любовалась порозовевшим во сне милым личиком, охраняя сладкий безоблачный сон моего малютки.

Тихое, безмятежное счастье накануне трудовой жизни улыбалось мне, вместе с ровным сиянием месяца в эту апрельскую весеннюю ночь…

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я