Мой принц
1915
ГЛАВА 5
Тихий зимний вечер, холодный и сумрачный. Хотя еще только пять часов, но на улицах ночная тьма, и фонари на каждом шагу борются с нею.
Сидим в узких длинных санях, в «Ноевом ковчеге», как называет нашу повозку вся труппа Дашковской. Чухонец с невозмутимо спокойным лицом и трубкой-носогрейкой, крепко зажатой в зубах, везет нас в театр на Пороховые заводы.
В сани, предназначенные на восемь человек, набилось двенадцать: Евгения Львовна Дашковская, тридцатилетняя блондинка с симпатичным свежим лицом и прекрасными синими глазами; комическая старуха — панна Ванда Занчковская, пожилая дама, когда-то славившаяся своей красотой; Наташа Перевозова, шаловливо выглядывающая из мехового воротника своей шубы, молоденькая девочка Маня Кондырева, играющая роли юных девушек; сестра Дашковской, серьезная и тихая Людмила Львовна, любительница, исполняющая крошечные роли; суфлер — самое важное лицо в труппе, худой, желчный, вечно чем-то недовольный господин; «герой» Кремнев, высокий, черноглазый молодой человек; комик Чахов, врач по профессии, любитель, но талантом настоящий большой артист; Бор-Ростовский, по происхождению кавказец, помощник Дашковской по постановке и актер; Беков, спокойный, серьезный молодой человек, полупрофессионал, и Толин, жизнерадостный, подвижный юноша, играющий с Маней Кондыревой веселые водевили.
Несмотря на неудобный способ передвижения в неуклюжих открытых санях при двадцатиградусном морозе, мы всю дорогу хохочем. На репетициях в квартире Евгении Львовны мы все успели перезнакомиться и подружиться и теперь чувствуем себя прекрасно, как давнишние знакомые.
Бор-Ростовский, не говоря ни слова, улегся посреди нас прямо на дно саней, уверяя, что так ему и удобней, и теплей. Доктор Чахов смешит нас своими анекдотами.
В том месте, где теперь Охтенский мост, нам предстоит переправа по льду через реку, чтобы попасть на противоположную сторону, на Охту, где помещается Пороховой театр.
Толин пресерьезно уверяет всех, что когда они ехали обратно в прошлую субботу, лед на Неве под их возком трещал самым зловещим образом.
— А сегодня он уже провалится непременно, — заявляет он, вздыхая.
— То есть, как же это? — охает перепуганная панна Ванда.
— Очень просто. Возьмет и провалится… И наш Ноев ковчег провалится тоже…
— Вместе с нами? — ужасается младшая Дашковская.
— Разумеется, — говорит серьезно Чахов. — А почему бы ему провалиться без нас?
— Обязательно, — поддакивает Толин.
Панна Ванда волнуется. Мы смеемся. Наконец, она начинает соображать, что все это шутка, и обрушивается на Толина:
— Пойди сюда, скверный мальчишка, я тебе уши надеру, чтобы ты не смел смеяться над старшими.
— Извольте, — как бы плачущим голосом говорит Толин.
Панна Ванда Занчковская, очевидно, добросовестно воспользовалась правами «старухи».
— Ай-ай-ай! — слышится в темноте. — Да пустите же! Да что вы, в самом деле! Что это за глупые шутки!
Какой сюрприз! Вместо уха Толина, под энергичными пальцами панны Ванды очутилось ухо случайно наклонившегося суфлера. Он возмущен. Панна Ванда сконфужена. Витя Толин подпрыгивает, обуреваемый неудержимым хохотом. Мы едва в состоянии удержаться от смеха.
— Ну уж ты меня прости, батюшка, старуху: уж так вышло случайно, по близорукости. А шутнику этому я все-таки, как приедем, уши нарву, — сконфуженно говорит панна Ванда.
На «страшном» месте она все-таки вылезает из возка и идет, опираясь на руку Чахова, по льду до самого берега.
Ровно в семь мы подъезжаем к «театру» на Пороховых и направляемся прямо на сцену. Я, Наташа, Толин и Маня Кондырева начинаем тотчас же прыгать по сцене, взявшись за руки, чтобы размять и согреть затекшие ноги. В начале восьмого у нас назначена репетиция.
Я говорила на всех предыдущих репетициях вполголоса, смущаясь каждого взгляда, краснея от каждого слова, произнесенного присутствовавшими, относя это все на собственный счет. Но сейчас я хотела попробовать себя «во всю полноту роли», как это принято называть на театральном языке, и начала говорить громко, во весь голос и с настроением.
— Не советую надсаживаться, а то выдохнетесь к спектаклю, — предупредил меня Кремлев, опытный, хороший артист.
К девяти часам театр стал наполняться. Приникнув к дырочке, проделанной в занавесе, я принялась рассматривать зрительный зал. Бор-Ростовский уставлял позади меня сцену для первой пьесы и, по обыкновению, неистово горячился. Шумели плотники и осветители, где-то рядом ставили тяжелые, пестро расписанные кулисы. Я ничего не слышала, ничего не понимала. Я видела только густую темную толпу, которая вливалась сквозь главные, широко раскрытые двери театра. Здесь была и интеллигентная администрация Пороховых заводов, и мелкие служащие, и учителя рабочей школы, и сами рабочие. Их легко было узнать по усталым, озабоченным лицам, по скромной одежде. Они шли в театр отдохнуть от тяжелого труда, с надеждой развлечься немного, забыть хоть на один вечер постоянную борьбу за существование, лишения, болезни, наконец, тяжелый крест нужды, которые многие из них несли…
Я вспомнила слова нашего «маэстро»: «Театр должен оздоравливать толпу, их тело и душу, наглядно, на примерах показывать ей лучшие стороны жизни и порицать пороки… Давать бедным, усталым и измученным людям часы радости, покоя и сладостного отдыха от труда». И при виде этой темной толпы бедно одетых людей в моей душе поднималось и вырастало желание играть для них, и для них только.
— Пора одеваться, — прервал мои мысли Бор-Ростовский, бегая по сцене со стаканом остывшего чая, который он не мог никак допить в суете и работе. — Пьеса, в которой вы играете, идет второй. Мы начинаем через пять минут.
Я покорно иду в скромную уборную, настоящую уборную маленького провинциального театра. Там уже почти готовые сидят Наташа, Маня, панна Ванда и Людмила Дашковская в костюме горничной. В уборной холодно, пахнет копотью и духами. Щелкая зубами и размахивая закоченевшими руками, как это делают извозчики на морозе, Маня Кондырева прыгает на одной ноге, приговаривая:
— Жутко холодно, жутко! И что за глупая манера не топить печей!
— А пожары лучше, по-вашему? — усмехается панна Ванда.
— Теплее! — хохочет Наташа.
— Господа, кто занят в первом акте, пожалуйте на сцену! — кричит Бор-Ростовский, и его колокольчик заливается на весь театр.
Все выходят из уборной, наскоро заглянув в зеркало и оправив свои костюмы. Я же начинаю гримироваться. Времени у меня достаточно. Первая пьеса в трех актах. Потом идет одноактная драма «Нежданный гость», в которой участвую я.
Еще недавно я участвовала в любительских спектаклях в милом Царском с моим рыцарем Трумвилем, полковыми его товарищами и знакомыми барышнями и дамами. Но веселый, бесплатный любительский спектакль, где судьями и ценителями являются свои же родственники и знакомые, ничто в сравнении с этим «настоящим» театром, с настоящей публикой, которую необходимо захватить своею игрою, подчинить себе, заставить поверить в искренность переживаний артиста.
Закончив гримироваться и одеваться при помощи «пороховской» горничной, как манекен, с похолодевшими конечностями, подхожу к зеркалу и смотрю на свое преобразившееся лицо, с удлиненными глазами, бледными щеками и заалевшим ртом. Вздрагивают черные насурмленные черточки бровей, вздрагивают губы.
— Если такое состояние продлится, — вихрем проносится у меня в голове, — я ни слова не смогу произнести на сцене.
Мой взгляд падает на образок святителя Николая Чудотворца, который я всюду беру с собою и который в крошечном складне стоит прислоненный к моему гримировальному ящику.
— Господи! — шепчу я. — Отче Николае Чудотворче, умоли за меня, грешницу, Творца нашего, да поможет Он мне! Не для радостей, не для удовольствия пришла я на сцену, а чтобы мальчика, ребенка моего, поднять на ноги, работать наравне с мужем и на свой труд воспитывать сына и, если еще возможно, создать себе хотя маленькое имя на поприще искусства, которое я обожаю… Ты видишь все. Сделай же, чтобы люди поняли и оценили меня…
Я крещусь несколько раз и целую иконку. Потом сажусь успокоенная и ободренная и жду своей очереди!
Как оглушительно играет оркестр! Как гулко трубят трубы!
Публика за занавесом шумит, как море. Сейчас этот занавес взовьется, и я начну пьесу.
В пьесе, переведенной с французского, говорится о том, как один человек совершил случайно, не по своей воле, преступление и был сослан за это на галеры. У него осталась совсем юная жена. Она долго горевала и плакала, не осушая глаз, по своему мужу. Она очень нуждалась, ей нечем было жить. И вот приходит известие, что ее дорогой ссыльный умер. Погоревав о нем, она выходит замуж за другого, делается богатой, всеми уважаемой женщиной и матерью двух прелестных детей. И вдруг является нежданный гость, муж, весть о смерти которого оказалась ошибочной. Он прощен, возвращен из ссылки и зовет жену к себе. Тут-то и начинается страшная драма молодой женщины. С одной стороны, долг, чувство благодарности и уважение ко второму мужу и безумная любовь к детям, а с другой — мучительная жалость и глубокая привязанность к возвращенному из ссылки. Терзания ее велики. Она не выдерживает и умирает. Чуткое сердце рвется, как струна, от непосильного горя…
Я бегло повторяю роль… Знакомый приступ все подавляющего страха переворачивает все мое существо.
Опять этот страх, опять… Хочется убежать со сцены, малодушно спрятаться в темном уголке театра, упросить оставить меня в покое.
Я уже приподнимаюсь с кресла с явным намерением исполнить задуманную мною дикую выходку, но точно путы прирастают к моим ногам, и свинцовые гири повисают на них. Кто-то внутри меня грозным повелительным голосом командует: «Ни с места!»
Скованная по рукам и ногам, я замираю. С тихим шорохом ползет занавес вверх… Оркестр давно умолк… Пьеса начинается…
Пьеса начинается…
Но — увы! — у меня, главного действующего лица, все слова вмиг вылетели из памяти, и в голове моей пусто, а в душе такой ни с чем не сравнимый ужас, что вот-вот, кажется, сердце должно дрогнуть и разорваться на тысячу клочков.
Суфлер высовывается из будки и шипит, нервно теребя бороду:
— Что же вы? Говорите! Да начинайте же вашу роль!
Я прихожу в себя и залпом произношу первую фразу.
«Какой фальшивый, дикий тон! — говорит внутри меня чей-то, точно не мой, голос. — Ты провалишь, обязательно провалишь роль…»
Сюда сошлись послушать, посмотреть приехавшую из «города» (как они называют главную часть Петербурга по ту сторону реки) труппу, а я, вместо радости и утешения, хочу поднести им отвратительную, ни уму, ни сердцу ничего не говорящую игру.
«Невозможно это! Опомнись, Лида».
Как раз в эту минуту на сцену выбегают дети, мои дети по ходу пьесы. Какой-то буйный, все сокрушающий на своем пути вал подхватывает меня, побеждает страх и поднимает на своем ликующем гребне.
Дети всегда будили во мне чувство умиления и нежности, а тут эти двое малюток, взятых Дашковской из какой-то рабочей семьи, отдаленно напоминают мне маленького принца. Эти дети дороги мне, как свои собственные. Да, свои, потому что теперь, на сцене, я не Лида Чермилова, а героиня пьесы — Алиса Гранье, француженка.
Быстро поднимаюсь с кресла и обнимаю детей. Болтаю с ними весело и непринужденно. Входит муж, актер Беков… Говорю с ним о хозяйстве и коммерческих делах, которые он ведет.
Теперь мой голос звучит иначе. И в сердце ни тени страха. Алисе Гранье нечего бояться, и маленькая трусиха Лида Чермилова исчезла.
Там, за рампой, притаив дыхание, замерла темная толпа. Каждое мое слово ловится на лету благодарной и нетребовательной публикой. И я чувствую, как тонкие, невидимые нити перебрасываются от меня через рампу и соединяются с теми, которые тянутся ко мне оттуда, из этой темной залы, притихшей сейчас, как будто не дышащей.
Действие достигает высшей точки. Появляется оборванный, страшный, весь в заплатах полуживой от пережитых страданий Жак Гранье.
С момента свидания с первым, мнимо умершим мужем, я уже не живу, а горю. Я стою между двумя людьми: около одного из них — мои дети, около другого — страдания.
Я чувствую, как заливает душу восторг истинного переживания, как трепещет мое сердце…
Я хватаюсь за спинку стула, потом, протянув вперед руки, делаю шаг к тому, кто более одинок сейчас.
И, согласно указаниям автора пьесы, как подкошенная, валюсь на ковер…
Кто это? Кто шумит там за спущенным занавесом?
Что это плещет, точно море своим прибоем?
Ах, да это публика. Снисходительная, добрая публика. Милая публика! Как она аплодирует! О, спасибо вам, спасибо, хорошие, славные люди!
Чья-то рука с силой поднимает меня с пола, и злое взбудораженное лицо Кремнева, игравшего ссыльного, наклоняется надо мной.
— Безобразие, — шипит он, — это не исполнение, это невесть что такое! Как можно так не управлять своими нервами. Да вы мне всю сцену испортили! Ни одной реплики не подали, как следует. Актриса тоже… и к чему, спрашивается, лезет на сцену эта молодежь?
— Я провалила роль? — спрашиваю я. — Да?
— А вы как думали? — отвечает он.
— А зачем же они так аплодируют? — робко осведомляюсь я.
— Потому что ничего не понимают.
Должно быть, они, действительно, ничего не понимают, потому что аплодисменты переходят в отчаянный рокот. Только непосредственные люди умеют так восторгаться.
— Идите же, Лида. Вас вызывают.
— Чермилова! Кремнев! Кремнев! Чермилова! — гудит за рампой.
Занавес взвивается, и мы выходим.
Еще оглушительнее аплодисменты и крики…
Занавес опускается и снова поднимается.
После едва ли не десятого моего выхода к публике, кто-то хватает меня по дороге к сцене, обнимает и целует.
— Детка моя! Прекрасно! Какой подъем! — кричит панна Ванда.
Дашковская улыбается мне:
— Недурно, молодая дебютантка. Только надо уметь владеть своими нервами, дыханьем и голосом. Но вы понравились публике, это много значит, да и сыграли с подъемом.
— Понравилась публике? Сыграла хорошо? — спрашиваю я и прежде, чем она успевает предупредить мое намерение, висну у нее на шее и мажу ей своим гримом лицо и платье.
— Боже мой, да это одержимая какая-то! Возьмите ее от меня! — отмахивается она.
— А в театре был кое-кто из прессы, значит, будет отчет в газете о нашем сегодняшнем исполнении, — говорит Наташа Перевозова и добавляет лукаво:
— Нет! Как Кремнев злился-то! Я стояла у кулис. Но и вы хороши тоже, Лидочка, ни одной фразы, как следует, не сказали по пьесе, все от себя, все от себя!
— Провалила, значит? — срывается у меня.
— Да нет же, нет! Только надо уметь владеть собою, не мешать игре партнеров. В этом-то и есть истинный талант.
Едем обратно тем же путем, в том же допотопном ковчеге. Но уже не слышно обычных шуток. Все утомлены, всем хочется спать. Я одна, кажется, не могу забыться ни на мгновенье. В розовом сиянии чудится будущее! Как опьяняюще действует на юное существо первый успех.
«Конечно, я неважно играла, — рассуждаю я, — потому что мешала моим партнерам, ничего не сказала из того, что написано в пьесе, но если я могу захватить зрителей, значит, я не бездарность. Надо только учиться, много учиться, и это главное. А там…»
Под легкое поскрипывание возка мечты мои разлетаются, как большие радужные птицы… Будущее сияет. Маленький принц, твоя мама сумеет стать актрисой!
И незаметно среди своих радужных грез погружаюсь в сонные грезы…
Я открываю глаза, потому что чей-то воротник попадает мне в лицо и что-то оглушительно больно ударяет меня по голове.
— Боже мой! Мы тонем! Лед трещит! — кричит панна Ванда.
Все просыпаются сразу и волнуются не меньше панны Ванды.
— Чухонец! Эй, как тебя, Иоган! Эй, скажи, что там такое! — отчаянно барабаня в спину возницы, вопит Бор-Ростовский.
Нам видно при слабом свете фонарей, гирляндой оцепивших дорогу, как наш возница поворачивает голову к нам.
— Выходите! — говорит он кратко.
— То есть как это выходите, — возмущаемся мы, — среди ночи и на полдороге?
— Выходите, а то провалимся!
С панной Вандой дурно. Дашковская в истерике. Кондырева жалобно плачет, по-детски кулачками вытирая себе глаза. Я переживаю не меньший ужас, сознавая, что мне нельзя умирать, пока не поставлен на ноги маленький принц.
Чахов, Беков, Ростовский и Кремлев успокаивают дам. Витя Толин бросается к панне Ванде и заботливо выводит ее из нашего злополучного «Ноева ковчега».
Выходят и все остальные. Лед продолжает отчаянно трещать. Оказывается, наш возница спросонок свернул в сторону и попал на участок, где берут лед и где он значительно тоньше, нежели на проезжей дороге.
— Благодарите Бога, — говорит доктор Чахов, — что вовремя остановились. Впереди такая прорубь, что…
Он не договаривает, потому что женщины заливаются плачем.
— Да плакать-то уж не стоит, опасность прошла, — прибавляет доктор.
Пока чухонец выбирается на проезжую дорогу, мы чинно шествуем в тишине, подавленные мыслью о том, что были на волосок от гибели. Потом снова занимаем свои места и едем. Но уже сна ни у кого нет. Чахов с Толиным снова развлекают компанию.
Когда Евгения Львовна Дашковская со своей сестрою подъезжают к дому в Кузнечном, где я живу, я неожиданно получаю приглашение от антрепренерши участвовать у нее на Пороховых еженедельно, а летом поехать с ее труппой играть в ее театре, в дачной местности на станции Сиверской.
Я, разумеется, радуюсь такому приглашению и даю свое согласие.
«Какой славный заработок впереди и сколько практики в одно и то же время! — размышляю я. — Милая Брундегильда, вы родились положительно под счастливой звездой!»
У нас на курсах событие. Боб Денисов оказался настоящим прорицателем: Маруся Алсуфьева и Борис Коршунов — невеста и жених.
Их дружба укрепилась за последнее время и перешла в тихую привязанность. Они преследовали одну и ту же цель, горели одной и той же любовью к искусству. Милая, веселая, как птичка, всем всегда довольная Маруся, обладающая таким легким характером, сумела успокоить всегда угрюмого, раздражительного, общего баловня Борю. Его талант и ум так захватили душу девушки, что тяжелый характер и раздражительность юноши не пугали ее.
Сказали «маэстро» об этой свадьбе.
Тот скептически покачал головою.
— Учились бы лучше, курсы кончили, а то свадьбы затеваете. Вот по окончании школы поженились бы — это другое дело. Впрочем, — прибавил он, — давай вам Бог счастья. Только разрешит ли начальство!
Ходили к управляющему школой — тот разрешил.
Свадьбу назначили на самое ближайшее время, чтобы не задерживать подготовки к экзаменам. Это была очень оригинальная свадьба. У жениха и невесты, кроме курсовых стипендий, ничего нет. Придется жить на пятьдесят рублей в двух маленьких, точно игрушечных, комнатках на одной из самых отдаленных улиц Васильевского Острова. Но эти игрушечные комнатки мать Маруси и родители Бориса убрали, как бонбоньерки.
Накануне свадьбы Боб Денисов и Костя Береговой метались в поисках фраков, так как были приглашены держать венцы в качестве шаферов над головами жениха и невесты.
Султана, воспользовавшаяся танцевальными туфлями Лили, приставала к Ольге, чтобы та принесла ей свое белое платье.
— Нэ бойся ты, ради Бога: отдам, как толку Маруса женытся на Борысе, так и отдам, — убеждала она, то и дело ударяя себя в грудь рукою.
В день свадьбы, после лекции, Костя и Боб торжественно облачились в раздобытые фраки, причем Костя утонул в своем новом одеянии с головой, а Бобу его костюм доходил чуть ли не до колен. Они долго щеголяли в таком виде по «музыкальной», пока счастливый жених, осмотревший их критическим оком, не взъерошил свою красивую густую шевелюру и не произнес трагическим голосом:
— Невероятно мерзко. Вы не шафера, а оборванцы какие-то! — И, неожиданно хлопнув себя ладонью по лбу, прибавил:
— Придумал! Придумал! Обменяйтесь вашими фраками.
— То есть как это обменяться? — недоумевает Береговой.
— Ах, что за бестолковщина, право… Ну, фраками обменяйтесь, — раздражается Боря.
Обмен совершается в курильне к общему удовольствию. Теперь фраки пригнаны отлично, и никто не скажет, что они с чужого плеча.
После занятий с «маэстро» едем одевать невесту. Ровно в шесть назначено венчание.
Я, Ольга, Саня и Лили с Ксенией сразу наполнили своим говором уютную небольшую квартиру Марусиной матери.
Маруся совсем не похожа на взрослую барышню-невесту. Тот же милый ребенок выглядывает из-под белой фаты и флердоранжевого венца.
В церкви Бобу непременно хочется надеть ей венец на голову.
— Это к счастью. Примета такая, — шепчет он, когда юная невеста в знак протеста отчаянно мотает головой.
Маленькому Береговому ужасно трудно держать венец над высоким Борисом. И рукав у фрака зловеще трещит, когда он силится выше поднять руку.
Но кто себя чувствует убийственно — так это Султана. В белом платье Ольги, которое ей неимоверно узко, красная и расстроенная, потому что туфли с крошечных ножек Лили страшно жмут ей ноги, она то и дело дергает меня за платье.
— Скоры кончать будут? Скоры? А то сапогы лопнут, что хорошаго! — шепчет она так громко, что кругом немногие приглашенные оглядываются и улыбаются.
А венчанье идет торжественно, несмотря на скромную группу гостей и на полупустую церковь. Все свечи горят у икон. Все светильники зажжены. Небольшая церковь сияет огнями и блеском образов и паникадил.
И как хороша эта юная брачующаяся пара, с такой надеждой и радостью, так бесстрашно глядящая в свое будущее! Он — умный и благородный, с печатью одухотворенности и бесспорно недюженного, крупного дарования на лице, она — такая юная, светлая, горячо верующая в свои силы и духовную силу своего избранника, — как они счастливы!
Смотрю на них, внимательно прислушиваясь к молитвам, и вспоминаю свое собственное венчание…
В двух комнатах-бонбоньерках настоящий пир. «Молодые» точно играют в хозяев. У них и хозяйство точно игрушечное: крошечная посуда, миниатюрные кукольные чашечки и мебель точно для ребят. Но у «молодого» смелые планы в жизни. У него «орлиные крылья», как выразился Боб. Это видно из его речи, которую он произнес, вскочив на высокий табурет.
Он поведет свою избранницу Марусю в чудесный храм искусства, где горят неугасимые огни и стелется к небу голубой фимиам славы, где цветы и радость, где нет ни горестей, ни печали.
О, он красиво говорил в тот вечер, этот талантливый Борис!
Султана сильнее, чем когда-либо, ударяла себя в грудь и вскрикивала от восторга:
— Эты хорошо! Эты хорошо! Очень хорошо эты! — И в результате, от прилива восторга, разбила крошечную и хрупкую тарелочку для фруктов.
Мы поздно разошлись в тот вечер.
Уходя и толкаясь в маленькой прихожей, мы все обратили внимание на более чем легкий костюм Султаны: тоненькая осенняя драповая кофточка в такую стужу!
— Ведь этак немудрено воспаление схватить! — возмущается Вася Рудольф. — Подписку нам, что ли, сделать на покупку для нее теплого пальто.
— Подписку! А разве она деньги возьмет? — шепчет «молодая», пользуясь случаем, когда болгарка скрылась за дверью.
— А сапоги чужие ведь она носит и ест чужие обеды без спросу, — замечает Береговой.
— И картошки тоже, — добавляет Крымов лукаво. Вася Рудольф мгновенно краснеет.
— Нет, подписку сделать необходимо. Собрать денег и, чтобы она не знала от кого, послать ей, — говорит он тоном, не допускающим возражения.
— Ладно. У меня два рубля на восемь дней. Все равно не дожить до отцовской присылки. Жертвую один, — машет рукою Боб.
— За мной рупь — целковый считайте, — вставляет Федя.
— Собственно говоря… собственно говоря, я не прочь… но… — и, после усиленного копошения на дне своего кармана, Костя вытаскивает какую-то мелочь и, отсчитав на ладони, передает ее Рудольфу.
Мы все даем, сколько можем. Рудольф лезет в кошелек. Чувствуем все, что он даст много, гораздо больше, чем все мы.
«Молодые» сговариваются между собою и исчезают куда-то, а через минуту Маруся приносит белый конвертик и вручает Васе.
— От нас, — говорит она просто и улыбается.
Выходим на улицу по обыкновению гурьбою. Впереди, далеко перед нами, при свете фонарей, маячит высокая фигура в белом Ольгином платье и драповой кофточке.
— Вася, — говорю я, обращаясь к Рудольфу, — если она когда-нибудь узнает, что ты участвовал в складчине, да еще, кроме того, явился главным зачинщиком этого дела, ее самолюбие будет страдать. Тебе необходимо помириться с нею.
— Необходимо, — подтверждают все.
— Да?
Глаза у Рудольфа растерянные и смущенные. Он никак не ожидал подобного оборота дела. Корректный и благовоспитанный немчик до сих пор не может простить Султане ее скандала с ромовым пирожным.
— Иди, иди, брат, и мирись, как знаешь, — подталкивает его Володя Кареев.
— В самом деле, Вася Рудольф, что тебе стоит, а это будет красиво и благородно, — вступается Лили Тоберг.
— Конечно, — вторит ей Шепталова.
— Правда? А ты, Саня, что скажешь? — обращается он к Орловой, авторитет которой признает весь наш курс.
Она серьезно смотрит на него.
— Конечно, догони ее и протяни ей руку.
— Аминь! Да будет так! — басит Боб и вдруг с патетическим ужасом прибавляет:
— Лорды и джентльмены, а что если она вцепится в него?
Мы хохочем. Вася мчится галопом по тротуару и кричит во все горло:
— Султана! Подожди! Мне надо тебе что-то сказать!
Болгарка неожиданно останавливается посреди тротуара.
— Ну, кончено теперь. Погиб во цвете лет наш Василий, — острит Федя.
— Нда-а. Покажет она ему картошку, — соглашается Боб.
Но все опасения напрасны. Они возвращаются к нам, мирно разговаривая, как ни в чем не бывало. И все вместе мы продолжаем путь.
Каждую субботу «Ноев ковчег» останавливается на Кузнечном перед воротами дома, где я живу, и увозит меня в Пороховой театр. Приходится играть разные роли, начиная с четырнадцатилетних девочек и кончая семидесятилетними старухами, от драматических до самых комических. Вспоминаются слова «маэстро» о том, что артист должен уметь играть все.
Иные роли выходят у меня удачно, другие нет, но Дашковская и публика довольны мною, и я уже не порчу дела моим товарищам-артистам. И заработок мой увеличился немного. Теперь переводы отошли на второй план, и я отдаюсь любимому искусству — с постоянной мыслью о маленьком принце. Маленький принц!
Он подрос и окреп за эти два года. Прекрасно управляет своими ножками и умеет презабавно лепетать. «Сиятельная» нянька обращается с ним великолепно, зато мне самой делает жизнь невыносимой в полном смысле этого слова. Она не в меру требовательна ко мне, не считается с моими скудными средствами и желает во что бы то ни стало забрать меня в свои руки. Особенно же невзлюбила она Анюту и каждую секунду бегает жаловаться на нее.
— Я жила у ее сиятельства, княгини М., у графини К., и у баронессы Н., и у генеральши Р., и у адмиральши С. и должна терпеть дерзости от какой-то девчонки! — шипит она мне в ухо, пока я заканчиваю страницу перевода или штудирую роль.
— Ах, оставьте, няня. Ведь она нечаянно, — успокаиваю я, — ну, право же, нечаянно. Анюта! — усталым голосом зову я, — чем вы опять обидели няню?
Анюта смотрит на меня с минуту таким взглядом, точно она бенгальский тигр из Британской Индии, потом молча грозит в ту сторону, где предполагается сейчас местонахождение «сиятельной» няньки, а затем, выпустив из рук кастрюлю, заливается плачем.
— Царь Небесный! Мать Святая Богородица, Владычица, Заступница наша! Вот уж зелье-то к нам в дом попало! Жизнь мою изглодала она, баронесса эта. Кажинный день вспоминаешь Сашу. Ангел Господень была. Родная ты наша! Веселится, чай, теперь твоя светлая душенька на небесах!..
И она плачет горько, неутешно.
Саша! Светлая, милая Саша. Все уголки моей скромной квартирки еще полны твоим присутствием. О, если бы мертвые могли воскресать и возвращаться в прежнюю жизнь!
И приступ тоски заливает мое сердце.
Сажусь к окну и смотрю на улицу, на маленький палисадник, запушенный снегом и инеем, и перед глазами рисуется легкий, воздушный облик… Я вижу синие глаза Саши, ее румяное лицо, ее веснушки.
— Зачем ты ушла от нас? — твержу я чуть слышно. — Зачем? Зачем?
Чье-то легкое прикосновение к моей ладони заставляет очнуться.
Передо мной кудрявая светлая головка, пытливые серые глазенки и пухлый ротик, уже сложенный в плаксивую гримаску. Словом, он — маленький принц.
— Мамочка плачет? Не плачь, мамочка, а то Юрик заплачет тоже… — говорит он и бесцеремонно карабкается ко мне на колени.
О-о! Радость моя! Подхватываю его на руки, так что ножки его дрыгают в воздухе. Он с упоением визжит на всю квартиру. Потом тесно-тесно прижимаю его к себе так, что он морщит свой крошечный носик.
— Хочешь играть с мамой? — спрашиваю я.
Его глазенки сияют восторгом.
— Играть! Играть с мамочкой!
— В корабль?
— В корабль! — и первый бежит к широкой турецкой тахте.
Эта игра — наша любимая. И фантазия моя в ней неистощима. Все окружащее сразу перестает существовать для меня — «сиятельная» нянька, плачущая Анюта, маленькая квартирка, злободневные заботы, труд, ученье, Пороховые — все, кроме нас.
Брундегильда и маленький принц, сын рыцаря Трумвиля, плывут на большом корабле среди безбрежного океана, плывут в счастливую страну. В счастливой стране — земля из шоколада, и мармеладные деревья, и конфетные домики. А речки и озера из сиропа. Брундегильда говорит об этом сыну. И маленький принц с широко раскрытыми глазами ловит каждое слово… А корабль плывет. Ревут морские волны, и счастливая страна уже близко…
Кто бы мог думать, что этот день, начавшийся так прекрасно, так тяжело и грустно закончится для бедных второкурсников. Утром были лекции, как всегда. До экзаменов осталось каких-нибудь два месяца, и то неполных.
Снова март на дворе. Снова пахнет весною. Снова улыбается нам предстоящее лето, в которое решено нами «практиковать». О предостережениях «маэстро» и его запретах словно все позабыли. Уже раз отведав сладкого плода, нельзя остановиться, чтобы не лакомиться им постоянно.
Мы все, кроме Васи Рудольфа, теперь играем. Даже Оля, променявшая свои вечерние занятия на участие в спектаклях в народном театре за Невской заставой, даже Ксения и Лили. Один Вася держится стойко, верный своему слову. Да еще, из-за своего ужасного выговора, не играет болгарка. Кстати сказать, последняя, получив от «неизвестных» русских друзей небольшую сумму денег еще два месяца тому назад, немного оправилась. Кроме того, неутомимый Рудольф нашел ей уроки болгарского языка в семье какого-то секретаря, едущего с семьею на тихие воды Марицы.
Итак, сегодняшний день начался удачно, несмотря на то, что Боб во время фехтования нечаянно наставил Оле шишку на лбу рапирой, а в танцевальном классе Листова Рудольф с обычной своей медвежьей неуклюжестью наступил мне на платье и оборвал добрую половину волана.
Но все было еще сносно до прихода «маэстро», пока нас не позвали вниз на сцену школьного театра. Уже по тому, как «маэстро» ответил на наши поклоны, мы поняли, что он не в духе.
— Ставьте сцену для пьесы «Прохожий», — отрывисто произнес он «мальчикам», глядя куда-то в окно.
Опять этот «Прохожий». Собственно говоря, этот драматический отрывок очарователен по замыслу, но как он надоел мне и Ольге, играющим в нем.
Содержание этой вещицы такое: в сад дворца венецианки Сильвии, богатой красавицы-аристократки, заходит мальчик, прохожий музыкант Занетто. Он засыпает на скамье в саду, усталый и голодный, и, пробуждаясь, видит Сильвию, сказочно-прекрасное существо. Он рассказывает ей про свою нищую жизнь впроголодь, которую, однако, он не променяет ни на какие княжеские палаты. И эта его свободная, радостная, полная лишений жизнь захватывает богатую, знатную венецианку. Ее собственное существование среди роскоши дворца, среди толпы льстивых подруг, среди мнимых друзей, воздающих дань лишь ее богатству, начинает ей казаться бессмысленным, горьким и печальным. Занетто уходит и уносит розу, подаренную ему Сильвией. Его песенка затихает в отдалении, а сердце красавицы Сильвии разрывается от тоски.
Вот и весь сюжет. Там когда-то играла знаменитая французская артистка Сара Бернар. Играла так, что театр дрожал от восторга. Понятно, что не нам, пигмеям, пробовать свои силы в этой вещице.
Ольга играет Сильвию, я — Занетто. Произносим свои добросовестно выученные монологи, но без малейшего признака «души». Диалоги — еще того хуже. Я замечаю у Ольги одну забавную вещь, и весьма некстати: когда она говорит быстро и горячо, у нее поднимается правая бровь.
Меня живо заинтересовывает это. Лезет в голову нелепая мысль:
— Как это мило, и почему я раньше не замечала этого.
Сбитая с толку, я забываю то, что должна говорить.
«Маэстро» сидит в кресле там, за рампой, окруженный нашими коллегами. По лицу его видно, что он сердится.
— Даже роли не могли выучить, как следует. Уж не говорю о тоне. Тона никакого ни у той, ни у другой. Точно дождик капает по крыше, так вы монотонны обе — кап, кап, кап.
Должно быть, у меня чересчур пылкое воображение, потому что я живо представляю себе, как мы с Ольгой в виде капелек дождя шлепаемся о крышу.
И, забыв всякую сдержанность, я начинаю хохотать во весь голос.
Вася Рудольф, сидящий за суфлера в будке, высовывается оттуда наполовину и, округлив глаза от ужаса, шепчет:
— Что ты, что ты, Лида? Смеяться!
И надо же ему было вымазать себе где-то лицо сажей. Но, увы! Это факт: одна щека у него черная, другая белая. И часть века тоже задета сажей.
Удержать охватившего меня смеха я больше не в силах. Хохочу так, что вот-вот слезы брызнут из глаз. Глядя на меня, Ольга тоже начинает давиться от смеха, уткнулась лицом в кулису.
На «маэстро» смотреть страшно, так он негодует. Но мы узнали об этом уже впоследствии от наших коллег. В эти же злосчастные минуты мы ничего не помним. Безумие смеха поглотило нас с головой. И вот мгновенно раздавшийся грозный окрик приводит нас обеих в себя.
— Безобразие! — кричит «маэстро» и, поднявшись с кресла, начинает бегать по проходу партера, отчаянно жестикулируя. — Что же мы шутки пришли шутить сюда? Насколько в прошлом году вы радовали меня своими успехами, настолько в этом году убедили, что я имею дело не со взрослыми людьми, а с какими-то ребятами, школьниками, недостойными еще носить имя учеников артистической школы. Нет желания работать, ни малейшего желания. Одни заняты своими личными делами, другие делают из моего класса какой-то цирк. И ни единой священной искры не замечаю теперь в вас, той искры, которая так радовала меня в предыдущем году. Стыдно!
Нам, действительно, стыдно. Стыдно до боли перед этим великим артистом. Но чем же была виновата я, например, когда, уничтоженная карающей речью учителя, стала спускаться с узенькой лестницы, переброшенной со сцены в зрительный зал, то запуталась в платье и, просчитав все пять ступенек, растянулась у ног Шепталовой и Тоберг, взвизгнувших от неожиданности.
— Все шалости, — сердито бросил «маэстро», наградив меня уничтожающим взглядом.
Ах, я не могла даже протестовать в ту минуту. Я чувствовала, как побагровела от усилия сдержать во что бы то ни стало свой убийственный хохот. Какие уж тут могут быть оправдания!
— Приготовьте сцену для «Севильского цирюльника», — минутой позже приказал он.
В «Севильском цирюльнике» участвуют все, кроме меня и Ольги.
Роль Фигаро, главная роль в «Цирюльнике», поручена Борису Коршунову, и в ней он великолепен. Хороша Саня Орлова — графиня, хороша Сюзанна — Маруся и прелестен маленький паж Керувиме — Шепталова. Превосходны в комическом этюде Боб Денисов и Береговой.
Но сегодня точно что-то роковое повисло над всеми нами. День ли такой выдался неудачный или просто моя неуместная смешливость заразила их всех, но что-то непонятное происходит на сцене. Один Борис остался верен себе, да еще, пожалуй, Саня. А остальные не ведут, а «волочат по земле» свои роли, по тонкому выражению «маэстро». Да, именно волочат.
Надо всем этим носится темная, едва уловимая мысль: «Сейчас, сейчас лопнет и порвется последняя струна. Вот-вот вспыхнет гневом „маэстро“, бросит занятия и уйдет».
Но он еще здесь, хотя повернулся спиною к сцене и смотрит в окно.
Ах, зачем он молчит, не делает замечаний, не бранит нас больше? На сцене точно продолжают везти какой-то тяжелый скрипучий воз. Даже Борис спустил свой «тон», чувствуя свое полное бессилие вывезти на своих плечах репетицию. Один только Вася Рудольф добросовестно читает свои монологи. Суфлер Володя Кареев, сменивший его, даже не суфлирует: все равно на сцене путаница и неразбериха. Вот сбились, спутались и замолчали совсем.
— Ну? — бросает через плечо «маэстро».
Молчание.
— Ну же?
Новое молчание, тяжелое, как кошмар.
— Ну, хорошо, — говорит «маэстро», — я подожду, пока вы придете в себя, и почитаю газету. Десять минут передышки.
Он спокойно усаживается в кресле, вынимает из бокового кармана газету и начинает читать, повернувшись к окну.
И полнейшая тишина воцаряется в маленьком театре…