Танец на тлеющих углях

Инна Бачинская, 2013

Одно хорошо – сегодня он расстанется с Григорьевым. Скажет: никаких доказательств неверности жены предоставить не может, все ее передвижения и встречи носили вполне невинный характер… Рисуя картину прощания с клиентом, Шибаев понимал – могут случиться непредвиденные осложнения. Допустим, их с Ириной видели вместе и доложили банкиру. Тогда… последствия Шибаев представлял себе смутно. Жаль, он не рассказал ей, что супруг нанял его следить за ней! Он пытался, но она перебила: «Молчи, иди сюда!» А потом уже стало не до того… Шибаев вошел в знакомый, слабо освещенный холл. Он решительно направился в комнату, движимый одним желанием – объясниться с Григорьевым как можно скорее. Тот лежал на диване, запрокинув голову и разбросав руки, в круге красного света. Шибаев с ужасом понял: перед ним труп…

Оглавление

Глава 6

Трясина

Шибаев неторопливо шел на свидание с сыном Павликом, у которого теперь было двое отцов — просто папа и папа Славик, бизнесмен. По уговору с бывшей женой каждое воскресенье Шибаев забирал маленького человечка, и они отправлялись куда глаза глядят. Глаза глядели в разные стороны — то в сторону зоопарка, то парка с автодромом, то кино. А по дороге то и дело попадались будки с мороженым, кока-колой и серебряными шарами на нитке, которые так и рвались улететь. В общем, многое можно успеть, если не торопиться, если тебя не понукают ежесекундно и не дергают за руку с криками: «Быстрее! Опаздываем! Не смотри по сторонам!» А куда смотри? Смотри под ноги. Сказать малышу, не смотри по сторонам, а смотри под ноги — это все равно что попытаться загасить божественный огонь творчества и любопытства к миру и его устройству. Отец и сын никогда никуда не торопились, смотрели по сторонам сколько влезет, стараясь ничего не пропустить. Под ноги не смотрели, а потому спотыкались на ровном месте и иногда падали. Но не ревели, вели себя по-мужски…

Шибаев уже шел по площади, когда услышал хриплое забулдыжное: «Хеллоу, моторола! Хеллоу-у-у, хеллоу-у-у!» Это подал голос его сотовый. Звонила Вера с сообщением, что прогулка отменяется — они всей семьей едут за город в гости к друзьям Славика. «Не могла раньше позвонить», — поинтересовался Шибаев. Вера, как будто только и ждала его замечания, причем довольно мирного, немедленно взорвалась упреками по поводу воскресных отношений отца с сыном, когда так называемый папа всю неделю не вспоминает о ребенке, а в воскресенье начинает качать права… и так далее. Упреки были несправедливы и просто глупы. Вера злилась, к гадалке не ходи, — Шибаев попросту попался ей под горячую руку. У нее всегда по утрам было сложное настроение, а тут еще, видимо, случилось что-то, что подлило масла в огонь. Александр не стал слушать и отключился, прекрасно при этом понимая, что нежелание общаться аукнется ему в будущем. Отключение человека, настроившегося на ссору, просто бесчеловечно. Это все равно как захлопнуть дверь перед его носом. Не обязан, сказал он себе. Не обязан, и точка.

Он бесцельно брел по полупустому городу — народ рванул на дачи, пользуясь прекрасным теплым днем, одним из последних, предзимних, — раздумывая, что делать дальше. Позвонить Алику Дрючину или отправиться прямиком в офис и привести в порядок бумаги. Одиночество превращает выходные дни в пытку, а одиноких людей — в неприкаянные тени. Воскресная депрессия — хворь, опасная тем, что часто продолжается всю последующую неделю.

Шибаев взвешивал «за» и «против», и даже в фигуре и походке его наметилось некое колебание. Он вздрогнул, услышав свое имя. Чья-то рука легла на его рукав, он оглянулся и увидел запыхавшуюся Григорьеву.

— Саша, — сказала она, с трудом переводя дыхание, — я бегу за вами уже пять кварталов, зову, а вы не слышите! Здравствуйте!

Шибаев, к своей досаде, вспыхнул скулами, от души надеясь, что она этого не заметила. Она, улыбаясь, смотрела на него, и в глазах ее светилась радость. Змейками шевелились знакомые разноцветные серьги.

— Я себя страшно ругала, я ведь даже не взяла ваш телефон!

Шибаев откашлялся, не зная, что сказать. Встреча оказалась некстати, он даже чертыхнулся про себя.

— Вы спешите? — спросила Григорьева, заглядывая ему в глаза. Она выглядела по-другому сейчас, моложе, в черных джинсах и зеленой стеганой курточке.

Александр выдавил из себя что-то маловразумительное. Он решительно не понимал, что с ним происходит, и вдруг ни с того ни с сего почувствовал досаду на Алика Дрючина с его бесконечным трепом о Григорьевой и дурацким к ней интересом, из-за которого он, Шибаев, теперь стоял столб столбом, не находя слов. Сложная связь между Аликом и Ириной мешала ему сослаться на спешку и слинять. Он упускал драгоценные мгновения и прекрасно понимал, что уйти уже невозможно. Повторялась история с кофе у нее дома. Он снова попал под пресс неожиданной ситуации, не сумев (или не захотев) вовремя сориентироваться и вывернуться из-под него.

— А я иду за реку, — сообщила Ирина. — Позвонила приятельнице, она не может, едут на дачу листья убирать. А у вас есть дача?

— Есть, — вдруг сказал Шибаев, подумав о «хижине дяди Алика», как Инга называла рыбацкую развалюху на Магистерском озере. Строго говоря, хижина принадлежала Дрючину, но у Александра был «пожизненный» пропуск и разрешение появляться там в любое время дня и ночи.

— А что там растет? — спросила Григорьева.

— Трава, — ответил Шибаев, отмечая иррациональный характер беседы.

— Если вы не спешите… — неуверенно сказала она. — Если вы не спешите, мы могли бы пойти вместе. Последний теплый день, теперь уже до весны. За рекой хорошо, я часто хожу туда летом. Пошли?

И они пошли.

За последние три дня он несколько раз звонил Григорьеву, чтобы договориться о встрече, но тот был недосягаем. Можно было бы написать ему, что он, Шибаев, разрывает договор о сотрудничестве, но такие вещи лучше решать с глазу на глаз. Так что вопрос о его увольнении был решен, или «увязан» — так, кажется, это называется на бюрократическом языке — лишь наполовину. Для окончательного решения требовалось сообщить об этом Григорьеву. Лично.

Они неторопливо брели в сторону реки, и Ирина рассказывала, что сейчас там удивительно — листья с осин почти облетели, стволы белые, а тонкие ветки ивняка красные. И речная вода необыкновенно прозрачная и холодная, и желтый песок. И жухлая трава и листья, и вдруг — зеленые пики аира в ржавых студеных бочажках! И свист ветра в сухих стеблях, и крики птиц, которые не успели улететь…

Она оживилась, раскраснелась, говорила торопливо, словно боясь, что он перебьет. Шибаев шагал молча, сунув руки в карманы куртки, делая вид, что не замечает ее быстрых коротких взглядов сбоку. Он не столько вникал, о чем она говорит, сколько прислушивался к ее голосу, низковатому, негромкому, возбужденному.

За рекой было ветрено, пахло сухими листьями и речной водой. Каждый листок и каждая былинка виделись отчетливо, до самой крошечной детали. Мелкая чистая волна накатывала на песок, иногда плескалась рыба — вспыхивала серебряной искрой. Отсюда был отчетливо виден белый храм Спасителя на противоположном берегу, с золочеными луковицами и крестами.

— Правда чудо? — спрашивала Григорьева.

— Красиво, — отвечал Шибаев.

— Я ведь собиралась стать великой художницей, — сказала она с улыбкой. — Честное слово! Мой руководитель прочил мне большое будущее, и я верила, что впереди у меня слава, признание… Но не получилось. Только один мальчик с нашего курса поступил в столичный вуз, остальные расползлись кто куда. В оформители, дизайнеры, иллюстраторы, даже веб-дизайнеры. Некоторые поменяли профессию, другие… девочки, повыходили замуж, осели дома, родили детей… Никто не состоялся как художник.

— Вы больше не рисуете?

— Иногда… пишу, — ответила она не сразу. — Для себя, ничего уже не ожидая.

— Понятно, — по-дурацки произнес Шибаев, не определившийся с тем, как себя держать. Ему хотелось спросить ее о… ней самой, о муже, об их отношениях. Но она все говорила о природе, неустанно восторгаясь, срывая какие-то уцелевшие цветы, показывала их Шибаеву, ожидая ответных восторгов. Он невольно подумал, что Алик Дрючин сумел бы поддержать разговор о… ни о чем, и они бы нашли общий язык.

Григорьева тем временем сорвала цветок — невзрачную белую кашку, растерла в руках и сунула ему под нос.

— Тысячелистник, как пахнет, а?

Растение надрывно пахло полынью. Ему показалось, что терпкой горечью пахнут ее руки, а вовсе не раздавленный цветок, и от этой мысли стало уже рукой подать до ощущения ее ладоней на своем лице.

— А вон зверобой! — Она указала на полузасохшую кисточку желтых цветов.

Потом оступилась, и он подхватил ее. И выпустил не сразу, а только когда сообразил, что держит ее руку уже целую вечность, что она покраснела, стоит смирно, глаз не поднимает, не дышит, не пытается освободиться.

Возвращались они молча. Григорьева казалась поникшей. Устала. Даже не призывала его полюбоваться висящим в воздухе Спасителем, который теперь развернулся у них перед глазами. Они шли прямо в его бело-золотое сияние. Река была неподвижна, отражала церковь в тихой воде, и сразу не понять, какая из них настоящая.

Печаль ухода была разлита во всем — в холодеющем вечернем воздухе, темнеющем на глазах небе и светлых прощальных сполохах закатного солнца. Тяжеловатая тишина заречного луга сменялась городскими шумами, которые усиливались по мере приближения к мосту. Незаметно ушел день, и что-то ушло вместе с ним, оставив после себя неясное сожаление.

Они, не сговариваясь, шли медленно, словно отодвигая момент перехода из одного мира в другой. И уже на шумной городской улице Григорьева сказала, остановившись и заглянув ему в глаза:

— Хотите посмотреть мои картины?

Как любит повторять циник Алик Дрючин, женщина не приглашает к себе, чтобы показать вид из окна. Понимая несложный механизм и условность данного утверждения, мужчина волен или согласиться взглянуть, даже если он равнодушен к живописи, или рвануть подальше, даже если она его интересует. Живопись, а не женщина, разумеется.

У Григорьевых был дом в Ольшанке, престижном новострое для богатых. Добирались машиной Ирины, белой «Тойотой», оставленной на стоянке у речного порта. Шибаев не любил японские автомобили за нарочитый рационализм, ему нравились большие тяжеловесные машины-танки вроде его собственной «BMW», купленной на «американский» гонорар.

Дом был трехэтажный, с островерхой крышей и окнами разной формы — под крышей круглыми, как иллюминаторы, ниже — квадратными, на первом этаже — прямоугольными, высокими, от пола до потолка. Вокруг — сад и цветник. Розы еще цвели вдоль дорожки к дому — белые, чуть поникшие цветки, черные чеканные листья. Высокая бетонная стена отделяла поместье от улицы. Ворота, повинуясь пульту, медленно разъехались в стороны и пропустили машину.

Дом был громаден. Григорьева зажгла везде свет, устроив иллюминацию. Вспыхнули светильники в обширном холле; затеплилась театральная люстра в центре зала — сложное сооружение на длинных цепях со свечами; приглушенными цветовыми пятнами выступили массивные торшеры, расставленные беспорядочно. Заиграли хрусталь и серебро за стеклянными дверцами горок; определились светлые ковры и разноцветные диваны — белый, громадный, с десятком пестрых подушечек, оранжевый, поменьше, и коричневый, квадратный, похожий на кресло великана.

Белые стены. И разноцветные пятна картин на них.

— Давайте ужинать, — предложила Григорьева. — Я умираю с голоду. Только умоюсь, да? — Она часто заканчивала фразу вопросительным «да», и звучало в этом уютном «да» некое заверение в близости с собеседником, в их сопричастности и союзе.

Ее бледное обычно лицо обветрилось и разрумянилось. И аппетит у нее оказался отменный. Они оба ели с таким наслаждением, что невольно приходила в голову мысль — ради этого стоит поголодать весь день. Она достала из буфета вино — большую, несуразно длинную и кривую бутылку. Шибаев открыл. Она смотрела на бутылку в его руках — ему показалось, она рассматривает их. Вино было красное. Выпив, Ирина еще больше разрумянилась и поминутно смеялась, запрокидывая голову. Ничем более не напоминала безрадостную женщину с фотографий. Серьги метались, посверкивая.

Она все время вставала, шарила в холодильнике, вытаскивала новую банку — то с маринованным чесноком, то с черной икрой, грибами, непонятно с чем, со стуком ставила на стол и хохотала, болтая серьгами. После очередного похода, когда она стояла с добычей в обеих руках, Шибаев встал, взял ее за плечи, притянул к себе и поцеловал.

Она рванулась ему навстречу, как будто только и ждала этого. От нее пахло тысячелистником. Они целовались жадно и торопливо, обжигаясь, измученные бесконечным днем воздержания. Банки выскользнули из ее рук на пол и разбились, чего оба просто не заметили. «Еще, еще, еще… — бормотала она хрипло в короткие просветы между поцелуями. — Еще, еще, еще…» Ее обветренные губы шевелились, хриплое «еще» ввинчивалась ему в тело и душу, звук его отключал рассудок.

А ведь мудрый Алик Дрючин предупреждал, он призывал — не трахаться на работе! Но покажите нам того умника, кто всегда следует мудрым советам?

— Пошли! — Она потянула Шибаева за руку…

…Он лежал в чужой супружеской постели, забросив руки за голову. На стене напротив висело деревянное распятие — мучительно свесивший голову сын Божий, несуразно и грубо сработанный неумелой рукой сельского мастера где-нибудь в глубинах Европы. Раскрашенный белилами, с чахоточным румянцем на узком худом лице, с громадными босыми ступнями, с торчащими колючками тернового венца в вишневых каплях крови.

— Нравится? — спросила она, проследив его взгляд. — Ему больше трехсот лет. Чудо, правда?

Шибаев подумал, что триста лет для деревянного человека пролетели как одно мгновение. Сгинул неизвестный мастер, сгинули целые поколения в войнах, и разрушился старый мир, а он висел на стене в деревенской церкви или в деревенском доме, и в глазах его стыли вселенская тоска и безнадежность. А теперь висит в грешной спальне. И это еще не последнее его пристанище.

Ирина прикасалась к его лицу — проводила чуткими пальцами по зажившей царапине на щеке, губам, гладила плечи и грудь. Он вздрогнул и рассмеялся, когда она коснулась его живота.

— Я рассматриваю тебя пальцами, — пробормотала она.

— Хочешь нарисовать?

— Хочу запомнить. Тебе бы натурщиком работать, у тебя красивое тело. Хочешь, устрою?

— Только для тебя.

— Я подумаю. Хочешь, как он? — Она кивнула в сторону распятия.

Шибаев рассмеялся и мотнул головой.

— На кресте распинали еще и пленных, и рабов. Изображу тебя белым рабом с севера, варваром-германцем или викингом, с желтыми волосами, заплетенными в косичку с кожаной веревочкой.

— Почему на кресте? Изобрази лучше в драке.

— Нет! На кресте выразительнее. С запрокинутой головой и оскаленным ртом. С мощными плечами, ямой живота и согнутыми коленями…

— Садистка! У тебя все картины такие? С ямой живота…

— Почти. Потом покажу.

— А себя ты рисуешь?

— Конечно! Все время!

— На костре?

— Нет. В воздухе.

— Это как?

— Я — плясунья с гирляндами цветов на шее, с шестом в руках, в пышной короткой юбочке. Можно вместо шеста с красным зонтиком. Бегу по канату, пляшу, помираю со смеху — пусть смотрят зеваки и завидуют!

— Плясунья с зонтиком? Сама придумала?

— Нет. Придумал один человек… когда-то.

— Муж? — запустил пробный камень Шибаев. Момент был как раз подходящий, чтобы вспомнить отсутствующего супруга.

Григорьева рассмеялась:

— Художник придумал. Артист. Муж тоже артист, только в другой сфере. Делает деньги. Ему такое не придумать.

— А ты пляшешь? — Получилось не очень, вроде он осуждал ее, как в известной басне.

Григорьева снова рассмеялась и сказала:

— Плясунья, бегущая по канату, это не профессия, Саша, а характер.

— Не понял, — удивился Шибаев, чувствуя себя тяжеловесом, не поспевая за легкими стремительными мазками ее фраз.

— Что ж тут понимать? Любое человеческое существо может быть канатной плясуньей, это характер, это модус операнди, так сказать…

Она лукаво прищурилась. Шибаев знал, что такое «модус операнди» от Алика, который любил вставить, как он это называл. Вставить из латыни или английского для разнообразия и оживляжа, что производило неизгладимое впечатление на клиентов. Однажды Алик подарил Шибаеву листок с десятком-другим крылатых фраз на латыни вроде: да будет свет, через тернии к звездам, состав преступления, и ты, Брут, образ действия, и так далее. Шибаев налепил листок на стенку в «офисе», запомнил, но не пользовался, считая это выпендрежем. Да и случая не представлялось, если честно.

— И какой же модус операнди у канатной плясуньи?

— Балансирует, рискует, ставит на карту жизнь, идет до конца, потому что не может повернуть назад, улыбается и танцует, чтобы публика думала, будто ей весело. Прячет лицо под маской. — Она ответила, как заученный урок, не запнувшись. — Это скорее ты, чем я.

— Почему? — изумился Шибаев. Какой-то двусмысленный разговор у них получался, намек чудился на что-то.

— Вон шрамы какие, — она провела ладонью по его груди. — Кто это тебя так?

— Упал с каната, — глупо пошутил он.

— Такие, как ты, не падают, — сказала она серьезно. — Такие, как ты, идут до конца. Если бы я тебя не остановила тогда…

— А ты тоже идешь до конца? — перебил он, не желая вспоминать о подвернувшихся под руку злодеях.

— Я вообще никуда не иду. Застряла на полпути. Художник из меня не получился, жена я тоже не очень хорошая, сам видишь…

— Что за человек твой муж?

— Человек как человек. Неплохой, наверное. — Она задумалась. — Он меня спас…

— От чего?

— От меня самой, — серьезно ответила она. — Стал спонсором моей персональной выставки. Мы были едва знакомы, а он вбухал в меня такие деньжищи! Причем никаких условий не ставил, ничего не требовал взамен, руки не тянул. Поступок?

— Поступок. Выставка хоть удачная вышла?

— Катастрофа, а не выставка. Я поняла, что я бездарь и бесталанная дилетантка. Хотела даже покончить с собой. Но он сделал мне предложение и увез в Париж. А там магазины, музеи, рестораны и деньги рекой. Я и отвлеклась. Не всем дано.

— Так у вас все в порядке? — спросил он со странной настойчивостью.

Она пожала плечами:

— Ты имеешь в виду, почему здесь ты? — Она шлепнула его ладонью по животу. Смелости ей было не занимать — обо всем открытым текстом, никаких обиняков. — Я не люблю мужа. И никогда не любила. И мужчины у меня были. Немного и недолго, правда. Против природы не попрешь. Теперь вот ты есть. Пусть это тебя не волнует, он тоже не теряется. Он сейчас в Испании, у нас дом под Барселоной. И я знаю, что он там не один. И еще я знаю, что он никогда меня не бросит. Я — его вложение, инвестмент, как сейчас говорят, и он прекрасно это понимает. Он гордится мной. Он мужик сильный, умный, жесткий, много зарабатывает, легко тратит. Ему, возможно, не хватает тонкости, но он никогда за всю нашу совместную жизнь не позволил себе даже намека на то, что мои картины просто жалкая мазня, за это я ему безмерно благодарна. Хотя не может не понимать, что они — мазня. Даже когда мы ссоримся, он не переступает черту, потому что знает, стоит обозвать меня… ну, допустим, бездарью или мазилой… что-то кончится между нами.

«Что-то кончится между нами…» Похоже, уже кончилось. Шибаев чувствовал себя шпионом, который обманом проник в лагерь противника. И вроде сочувствует противнику, а все равно шпион. Пока шпион, так как не развязался с заказчиком. В маске. С той стороны. И вопросы провокационные задает, используя ситуацию. Правда, не для Григорьева старается, а для себя, для личного уяснения обстоятельств.

Шибаев составил свое мнение о Григорьеве и теперь испытывал щекочущее любопытство, соотнося слова его жены с тем, как видел банкира он сам. А также с тем, что удалось пробить по своим каналам вездесущему адвокату Алику Дрючину. Ирина с легкостью поддавалась на провокации то ли от выпитого вина, то ли просто хотела выговориться.

Жены-изменщицы обычно жалуются на мужей — в этом их оправдание и просьба о снисхождении. Григорьева пыталась быть объективной. Не жаловалась и себя не жалела.

— И я его не брошу, — сказала она твердо. — Ты видел наш дом? Это я! Мой дом — моя картина, мое творчество. Все до последней подушки на диване выбрано мной, даже архитектура моя. Интерьеры, цвет, форма окон, цветники — это я! Я привыкла к деньгам. Особой радости замужество мне не принесло, но зато у меня есть гнездо. Родные стены. Я душу отдам за свой дом! Знаешь, о чем я мечтала в детстве и… потом? Чтобы у меня была своя комната! Свой угол, где мои вещи, мои книги, мои… кисточки и краски и чтобы никто не смел ворваться туда без спроса. Ни одна живая душа, потому что комната человека — его оболочка и его тайна. Его шкура. А у нас была «распашонка» на четверых…

Шибаев не понимал, зачем она говорит все это. Казалось, Ирина говорила не столько ему, сколько, в который уже раз, пыталась убедить в чем-то себя. Или все-таки оправдывалась?

— Я понял, — сказал он мягко. — Ты его не бросишь, ты любишь деньги и свой дом, ты не канатная плясунья…

Он хотел добавить, что не собирается делать ей предложение и ставить перед выбором — он или муж, но не посмел, побоялся обидеть.

— Я не канатная плясунья, — повторила она. — Я трусиха. Я бы и двух шагов не ступила по канату… к сожалению.

— Могу тебя успокоить, я тоже не канатный плясун. Не всем дано, — повторил он ее слова.

— Ошибаешься! — живо сказала она. — Я так и вижу тебя с шестом на канате! Каждый мускул играет!

— Так на кресте или на канате?

Она ахнула и проворно куснула его в плечо. Он запустил пальцы в ее волосы, резко притянул к себе. Серьги качнулись, сверкнув тускло-красной искрой.

…Она была легкой и подвижной, и ее волосы пахли пряно, полынно-горько. «Тысячелистник», — вспомнил он.

— Ты помнишь, как меня зовут? — спросила она вдруг, почти беззвучно, касаясь губами его губ.

— Помню, — ответил он. — Конечно, помню.

— Как?

— Ирина.

— Правильно. Скажи еще раз: «Ирина!»

— Ирина.

— Ира!

— Ира.

— Ирка!

— Ирка.

— Не забудешь?

— Нет.

— То-то…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я