Степан Разин. Казаки

Иван Наживин

Роман известного писателя Русского Зарубежья И. Ф. Наживина (1874–1940 гг.) «Степан Разин» («Казаки») является знаковым. В нем автор с огромной эпической силой показал трагические события, произошедшие во времена, когда конфликт между властью и подданными достиг апогея, создав яркий, правдивый образ Степана Разина, которому суждено было впервые в истории России зажечь пламя народного восстания против существующей общественной системы.

Оглавление

III. Соколиная потеха

Весело ликовало солнечное майское утро. Всё пело, всё сияло, всё цвело. Точно червонцами, засыпала весна зелёные луга золотыми одуванчиками да купальницей, в берёзовых перелесках распускался уже ландыш и, как невесты, разбрелись по широкой клязьменской пойме белые черёмухи. Царь Алексей Михайлович, лениво опустившись в седле, с удовольствием оглядывал свои любимые, заповедные места и изредка бросал какое-нибудь замечание ехавшим вокруг него охотникам-боярам. Охотничий убор всякого делает подбористее, молодцеватее, мужественнее, но в фигуре царя и теперь, на коне, по-прежнему было что-то мягкое, бабье, простоватое. Рядом с ним ехал казанец Шиг Алей, смуглый крепыш с плоским татарским лицом и умными глазками. Князь В. В. Голицын, молодой, статный красавец с дерзкими глазами, ехал слева от царя с секирой из слоновой кости в руке, а другой, князь Пронский, маленький, чёрненький и ловкий, держал булаву царскую, шестопёр. Ратный воевода князь Юрий Долгорукий рядом с царём казался особенно крепко сбитым, и быстры и тверды были его чёрные бесстрашные глаза. Могутный боярин князь Иван Алексеевич Голицын, краса московских бояр, ехал на дорогом белом коне рядом с сокольничим царским Федором Михайловичем Ртищевым. Бояре беседовали о чём-то, но князю Ивану Алексеевичу мешала напавшая вдруг на него икота. Он икал, как младенец, и, дивясь, повторял: «Ишь ты, вот, опять!.. Беспременно кто-то поминает меня… Кто бы это? Нешто княгинюшка?…» Потупившись и ни на что не глядя, ехал князь Прозоровский, пожилой боярин со слегка оттопыренными ушами, которые придавали ему несколько глуповатый вид, и с вечно красным носом: он всегда страдал насморком. Соколиной потехи он совсем не любил, — беспокойство одно, а какая в ей корысть? — но любил быть поближе к царю. Хитрово смеялся чему-то с Урусовым. А сзади всех и стороной ехал молодой князь Сергей Сергеевич Одоевский, племянник Никиты Ивановича. И наряд его, и конь сверкали богатым убранством своим, но сумрачен был молодой князь, и чёрные глаза его горели тёмным огнем. Он недавно женился на княжне Воротынской. По роду и богатству княжна была ему почти что в версту, — если вообще кто-либо на Руси мог равняться знатностью породы с Одоевскими, — и не было в сватовстве никакого обманства, как часто в те времена случалось: он взял то, что хотел. Но не прошло и нескольких месяцев, как богатые хоромы его опротивели ему из-за жены немилой. То на лежанке, зевая, целый день жарится, то на сенных девок пищит и по щекам их бьёт, то со своими шутихами, не покрывая зубов, ржёт, как кобыла на овёс. А слова человеческого какого и не жди от неё… А всё от воспитания дурьего. Вон у Артамона Сергеича Матвеева Наташа Нарышкина живет — хоть роду-то и непыратого, а поглядишь — царица… И сердце его вдруг согрелось…

А сзади бояр, поодаль, стремянные их ехали, сверкая роскошью нарядов и красотой и убранством коней…

— А вон и охота наша… — довольный, сказал Алексей Михайлович, когда они выехали из весёлого, полного весенней игры перелеска берёзового в заливные луга Клязьмы: в отдалении по-над берегом, на опушке рощи, стояла верхами в ожидании царя его охота, всего человек пятьдесят, — подсокольничий и все чины «сокольничья пути» — на прекрасных конях, в цветных, шитых золотом бархатных кафтанах. — Ну, вот и доехали, слава Богу…

И росистым лугом, наперекоски, царь с боярами направился к своей охоте. Сокольничий Ртищев на рысях опередил всех, чтобы посмотреть, всё ли в охоте в порядке…

Алексей Михайлович до страсти любил «полевую потеху» и «кречетью добычу» и не жалел на неё никаких денег. Ведал у него это дело приказ Тайных Дел, как ведал он и все другие личные дела царя: его безопасность, хозяйство, винокурение, откормку скота, будные станы, распространение богословских книг, благотворительность и даже государственную роспись. Церковь, наряду со всякими другими человеческими утехами, порицала и соколиную охоту, но тут набожный царь с её взглядами не считался и, посмеиваясь, говаривал: «Ну, ничего, отмолят попы как-нито грехи мои…»

«И для той его потехи учинён был под Москвою Потешный двор, — рассказывает современник, — и на том дворе летом и зимою днюют и ночуют около птицы до ста человек сокольников. А честью те сокольники равны жильцам и стремянным конюхам. Они пожалованы денежным жалованьем, и платьем погодно, и поместьями, и вотчинами, и, будучи у тех птиц, они пьют и едят царское. А будет у царя тех потешных птиц больше трёх тысяч, и корм, мясо говяжье и баранье, идёт тем птицам с царского двора. Да для ловли и для ученья тех птиц в Москве и по городам и в Сибири учинены кречетники и помощники, больше ста человек, люди пожалованные же. А ловят тех птиц под Москвою и в городах и в Сибири над озёрами и над большими реками на берегах по пескам и, наловя тех птиц, привозят к Москве больше двухсот на год. И посылаются те птицы в Персию с послами и куда случится, и персидский шах тех птиц принимает за великие подарки и ставит их ценою рублёв по сто, по двести, по пятьсот, по тысяче и больше, смотря по птице, — тогда как корова в царстве Московском стоит два рубля, а холоп пятьдесят рублёв. Да на корм тем птицам и для ловли берут они, кречетники и помощники их, голубей во всём Московском государстве, у кого бы ни были, и, взяв, привозят в Москву, а в Москве тем голубям устроен двор, и будет тех голубей больше ста тысяч гнёзд, а корм, ржаные и пшеничные высевки идут с Житенного двора…»

Царь с боярами подъехал к своей охоте. Старый Ртищев, сокольничий, в красном с золотом наряде, в щегольских жёлтых сапогах, поклонился царю до земли и по чину, ещё прадедами установленному, проговорил:

— Время ли, государь, веселью быть?

— Время, Федя, время… — ответил Алексей Михайлович. — Начинай давай веселье…

Сокольничий подал Алексею Михайловичу богатую, всю расшитую золотом рукавицу и, взяв у почтительно стоявшего сзади него подсокольничего крупного белого кречета Буревоя — птице просто цены не было, — в клобучке и колокольцах, посадил его государю на руку.

И, опять следуя старому-старому обычаю, сокольничий поклонился боярам и сказал:

— Честные и достохвальные охотники, забавляйтесь и утешайтесь славною, красною и премудрою охотою… Да исчезнут всякие печали, и да возрадуются сердца ваши… А вы, добрые и прилежные сокольники, — обратился он к своим подчинённым, — напускайте и добывайте!..

Царь улыбкой одобрил древлий чин, и вся пёстрая толпа охотников в одиночку и небольшими группами поскакала по зелёным лугам в разные стороны: к болотцам, где держались утки и всякая другая водоплавающая дичина, к перелескам, где прятались тетерева и куропатки. Рядовые сокольники криком и длинными бичами торопили затаившуюся птицу на подъём, и охотники бросали вслед ей своих соколов, кречетов и ястребов.

— Что ты сегодня словно сумен маленько, князь? — проговорил мимоходом старый Ртищев, подъезжая к Долгорукому. — Али что?

— Да всё то же… — хмуро отвечал тот, оглянувшись на своего сокольника, который ехал вслед за ним. — Вчера опять в Успенском соборе подняли безымянную грамоту с печатью красного воска на Дон к атаманам и казакам. Призывают казаков на Москву, расправиться с боярами-лиходеями, московскими цариками… Я говорю, что нельзя медлить. Сухой соломы что-то уж очень много накопилось. Надо сговариваться…

— Слышал, слышал… — раздумчиво сказал Ртищев. — А царь знает?

— Афанасий Лаврентьевич с Дона гонца всё поджидает… — отвечал Долгорукий. — Нам надо потолковать сперва… — значительно добавил он. — Я уж говорил тебе. Только вот князя Никиту Иваныча видеть я ещё не удосужился. Я дам знать…

— Ладно. Я понимаю…

И они разъехались.

Федор Михайлович Ртищев, как и князь Ю. А. Долгорукий, «по запечью» сидеть не любил, а принимал деятельное участие в строении Московского царства. Он не жалел денег на выкуп пленных, помогал нуждающимся, устроил в Москве скудельницу и приют для убогих. Во время войны с Польшей он лечил раненых на свой счёт, а по выздоровлении помогал им. Он был большим любителем до богослужения и до священных книг. Он основал близ Воробьёвых гор на свой счёт Андроньевский монастырь, а при нём школу. Учителями поставил он тридцать киевских монахов, «изящных в учении грамматики словенской и греческой, даже до реторики и философии хотящим тому учению внимати». А во главе училища стоял известный в ту пору Иосиф Славинецкий… Но Москва не любила Ртищева: он был прежде всего виновником введения новых медных денег, которые вызвали вскоре такую дороговизну и расстройство всего и закончились страшным бунтом и гибелью многих тысяч человек.

Князь задумчиво ехал лугами, за ним, с его любимым кречетом Батыем на руке, ехал его сокольник Васька, ловкий, статный парень с золотистыми кудрями, мечтательными голубыми глазами и весёлыми зубами. Контуженному польским ядром в руку князю трудно было самому напускать птицу.

Из кустов, из камышей, с воды — отовсюду поднималась испуганная непривычным шумом и оживлением заливных лугов птица, и сокола, кречеты и ястреба били её. И любо было глядеть, когда соколы брали птицу в угон или наперехват, но ещё краше было видеть, когда сокол взмывал в бездонную синеву неба и там, сжавшись весь в стальной комок, камнем падал сверху на намеченную жертву: сокрушительный удар, облачко перьев пёстрых и птица падала в изумрудную траву, под ноги коней. И снова, полный дикой радости, взмывал прекрасный хищник с гордыми золотыми глазами под облака. Иногда, разгоревшись, сокола упрямились и не шли к охотнику — тогда он, махая куском красного сукна, похожего цветом на свежее мясо, или же отрезанными птичьими крыльями, «вабил», наманивал своевольного разбойника. Другие сокола, в особенности молодёжь, разгоревшись, точно ослепнув от своей удали, теряли глазомер и разбивались оземь насмерть. А над солнечной, расцвеченной землёй, над головами всех этих скачущих ярко-пёстрых всадников метались в ужасе и тяжёлые кряквы, и бойкие чирки, и краснобровые красавцы тетерева, и кулики длинноносые.

И вдруг из кустов, с лесного болотца, краем которого ехал великий государь, опасливо курлыкая, поднялся с разбегу тяжёлый серый журавль. Заполыхало охотничьим огнём сердце царя. Но нет, выдержать надо: пусть наберёт журавль высоты, тогда и потеха будет настоящая, охотницкая. А так неровен час и кречета убьёшь…

Журавль уходил. И вот, выдержав, царь бросил своего Буревоя. Сразу пометив дорогую, но и небезопасную добычу, опытный кречет точно заколебался, соображая, а затем без всякого видимого усилия стрелой взмыл в солнечную высь. Сердце Алексея Михайловича замерло: вот-вот, сейчас!.. Буревой, едва видный, был уже под облаками, как вдруг из бездны неба наклонно полетел вниз, к журавлю, какой-то камень. Царь так и ахнул: другой!.. Но делать было нечего: чужой добытчик уже несся молнией к журавлю… Огромная серая птица в тоске смертной закинула назад свою длинную шею, чтобы встретить врага ударом своего сильного клюва, но тот сделал едва уловимое движение назад и — сразу влип в спину журавля между могучими крыльями. Журавль зашатался. Полетели и закружились перья. Ещё мгновение, и журавль, точно сломанный, закувыркался вниз, в луга. Кречет — то был Батый Долгорукого, — отлетел в сторону, но в это мгновение из-под облаков на него яростно ударил Буревой, и оба, сцепившись и нанося один другому удары острыми клювами и когтями, повалились в траву. Охотники с криками бросились к ним, разняли и надели колпачки.

— Хорош, хорош твой кречет, князь… — завистливо похвалил царь подскакавшего Долгорукого. — Нечего говорить — птица стоящая…

— Ничего, летает, великий государь… — небрежно отозвался воевода, восхищённо глядя на своего любимца.

— Хорош, хорош… — повторил ещё раз царь и ещё что-то хотел прибавить, как вдруг с зелёного болотца сорвался кряковый селезень. — Этого пусть уж Буревой возьмёт!.. — крикнул он. — Не замай потешиться…

Царь, разрумянившийся, точно помолодевший, поскакал за селезнем, а князь шагом отъехал с Васькой в сторону. У Васьки в тороках уже висел, вытянув длинную шею и раскинув крылья, журавль. Батый, в колпачке, чувствуя вокруг себя эту горячую охотничью суету, поскок лошадей, полёт птиц, крики сокольников и поддатчиков, сердился, пронзительно кричал, перебирал нетерпеливо по рукавице ногами и махал крыльями. Ветром веяло от размаха сильных крыльев в лицо Васьки, и он жмурился и смеялся.

— Ну, ну, буде… — повторял он ласково, сияя своими белыми зубами. — Налетаешься ещё… Ну, ну… Ишь, тожа надумал: с царским кречетом схватился!.. Да ну, буде, говорю.

Князя волновал злой и нетерпеливый крик его любимой птицы. Он пометил матёрого черныша, метнувшегося в чащу, и направился к нему. Он принял от Васьки кречета, и сокольник с трудом вытоптал из кустов затаившегося в страхе линялого петуха. Сильный красавец, свистя крыльями, пошёл было низом наутёк. Освобождённый от своей шапочки, Батый снова взмыл вверх, но когда он бросился на косача, — у обоих охотников прямо дух захватило: того и гляди расшибётся!.. — тот побочил сразу в чащу и скрылся. Раздосадованный и точно сконфуженный кречет снова взмыл в небо и стал носиться в лазури широкими кругами, никак не желая спуститься на рукавицу. Васька всячески намани-вал его, но кречет, точно дразня, уходил всё дальше и дальше.

«Не ушёл бы…» — опасливо подумал князь, решивший поднести своего любимца государю.

— Васька, смотри в оба!.. — строго крикнул он сокольнику, грозя ему издали плетью, и подъехал к скучливо ехавшему мимо князю Прозоровскому.

Васютка, всё вабя, старался не потерять из глаз Батыя и скакал за ним сперва этим берегом серебряной Клязьмы, а потом перебрался вброд на ту сторону и поехал душистой поймой. За Батыя он не тревожился: набесившись, налетавшись, умный старый кречет сам вернётся, как это было уже десятки раз. А конь вот уже притомился… И Васютка, нежась на солнышке, ехал все вперёд и вперёд, к Лосиному острову, который синей тучей затянул весь край земли на полдень… И вдруг, как это часто бывало с ним, в душе Васьки всплыло видение: будто степь зелёная, бескрайняя стелется перед ним и какая-то безлюдная путь-дороженька убегает по ней в даль безвестную, а при дороженьке стоит будто бы берёзка белая, молоденькая, одна-одинёшенька. Никогда Васька в степи не бывывал, никогда всего этого в действительности не видывал и потому всегда дивился: откуда это в нём? И всегда в таких случаях становилось сердцу его и сладко, и тепло, и тоскливо, и где-то в груди сами собой начинали складываться печальные и нарядные слова и — выливались в песне…

По размытой половодьем, в колдобинах, дороге, среди цветущей поймы шла к Сергию-Троице толпа богомольцев в одёже смирной, в лапотках, с подожками. Все тела были под сумочками вперед наклонены, точно все они тянули за собой лямку какую-то незримую, и не видели эти глаза поймы цветущей, неба ясного, всей этой радости вешней, и дребезжащими, немного гнусавыми голосами, на старинный распев, в один тон, тянули они уныло, надрывно: «А-а-а… Госапади… Сапасе… а-а-а…» И стоял за ними тяжёлый дух: монастырским ладаном да воском, потом, онучами заношенными… Сзади всех шёл попик безместный, худенький старичок, отец Евдоким, что Алексею Михайловичу старое сказание о кровосмесителе рассказывал, а с ним рядом шагал дружок его постоянный, Пётр, чернявый жилистый мужик с чёрными, строгими глазами.

— Мир дорогой… — сказал Васька и так, от нечего делать, спросил: — А что, братцы, не видали вы кречета моего?

— Кречета? — поднял свою поганенькую бородёнку попик. — Как не видать, видали…

— Кое место?

— На Дону… — отвечал попик, и вдруг его постное, морщинистое личико растянулось в широкой, до ушей, ёрнической улыбке, обнаружившей жёлтые, редкие, изъеденные зубы. — Да, пожалуй, и не кречета, а самого орла…

Васька с недоумением посмотрел на него: не любил он людей, которые напрямки не говорят, а с вывертами.

— А ну тебя, с побасками-то твоими… — равнодушно отмахнулся он. — Его дело спрашивают, а он незнамо что городит…

— И я дело говорю, любезный… — сказал старичок. — Вот дай срок, прилетят сюда донские-то кречеты, не возрадуешься. Так пух и полетит… Ишь вырядился, ишь морду-то наел!..

— Да будет тебе, отец Евдоким!.. — остановил его строгий спутник. — И что это у тебя за обычай такой нескладный со всеми не в путь говорить?…

А Васька, всё шаря глазами по поднебесью, уже ехал поймой дальше. Дон, словно сказал он. Да, это там, в степях. И опять степь бескрайняя раскинулась перед ним, и дороженька, неизвестно куда пролегающая, протянулась, и берёзка одинокая при ней… И опять запросилась из сердца песня — незнамо о чём…

А по зелёной, нарядной, как невеста, земле, забыв все заботы и огорчения, весело скакали, гомонили и кричали разноцветные, сверкающие золотом, серебром и каменьями самоцветными охотники, сокольники и поддатни, и носилась дикая птица, и тешили сердца свои бесстрашные кречеты и соколы, и бездонно было небо, и бескрайна привольная, синими далями своими манящая Русская Земля…

Вдали чуть слышно умирало надрывное: «а-а-а… Го-сапади… Сапасе… а-а-а…».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я