Степан Разин. Казаки

Иван Наживин

Роман известного писателя Русского Зарубежья И. Ф. Наживина (1874–1940 гг.) «Степан Разин» («Казаки») является знаковым. В нем автор с огромной эпической силой показал трагические события, произошедшие во времена, когда конфликт между властью и подданными достиг апогея, создав яркий, правдивый образ Степана Разина, которому суждено было впервые в истории России зажечь пламя народного восстания против существующей общественной системы.

Оглавление

IX. Вольнодумцы

— А-а… — густо пробасил отец Арон, казначей Троицкого монастыря, тяжко поднимая свою залитую салом, бородатую и неопрятную тушу навстречу Степану. — Се жених грядёт во полунощи и блажен раб, его же обрящет б… — он сказал непристойность и раскатисто захохотал. — Доброго здравия, славный атаман… Преподобный отче Евдокиме, великого света смотритель, православных учитель, добро пожаловать!.. Спасибо, что не забываете нас, нищих и убогих…

Степан шагнул с порога в его слабо освещенную, неопрятную и полную какой-то густой вони келию с неприбранной постелью, липким от грязи столом и запылённым окном за чугунной решёткой. В переднем углу, затканные густой паутиной и покрытые толстым слоем пыли, стояли старые, чёрные образа, а около них, на полке, тоже едва под пылью видные, лежали старые книги в кожаных переплётах с прозеленевшими медными застёжками.

— Ну, садитесь вот на лавку, под образа, за почестный пир… — гудел утробно отец Арон, сильно окая: он был родом из Суздальской земли. — Сичас вина достанем и пожевать чего-нито… За милую душу… Рад, рад дорогим гостям…

— Как здоров, отец Арон? — спросил Степан, садясь и глядя на увальня смеющимися глазами. — Всё распирает тебя… Не лопни смотри…

— И то, Степан Тимофеич, и то… — застонал отец Арон. — За грехи карает, должно, Господь Вседержитель… Едва хожу…

Он достал из-под кровати только что початый штоф вина и, задыхаясь, поставил его на стол, потом с полки снял каравай хлеба, соли серой в грязной деревянной солонке и три помятых оловянных чарки, а потом опять нагнулся и, всё задыхаясь, достал глиняный горшочек с солёными, сверху тронутыми зеленоватой плесенью, рыжиками. Затем тяжко вышел он из келий и скоро, шумно дыша, вернулся с куском копчёной свинины.

— Ну-ка, со свиданием… — сказал он, дрожащей рукой разливая и расплёскивая водку. — Во славу Божию… Не взыщите, отцы и милостивцы, на убогом угощении моём: плох я хозяин стал, остарел, одышка замучила… Да у меня и скус весь к еде пропал, вот истинное слово! Раньше любил я, грешный, поесть, а теперь абы водка да закусить чего солёненького… Уж не взыщите…

— Да нешто мы к тебе за телесной пищей пришли? — широко осклабился своей улыбкой отец Евдоким. — Ты вот лучше мёдом душевным-то нас напитай…

Отец Арон погрозил ему толстым грязным пальцем.

— Смотри ты у меня, попик непутный!.. — сказал он. — Тебе, по иерейскому сану твоему, полагается смирение, а ты как бы всё подковырнуть человека. Впрочем, ты, чай, в бегах давно забыл, что ты иерей, — только одни волосёнки от всего иерейства и остались… Ты, чай, и не знаешь, атаман, какого аспида пригреваешь ты на груди своей? Ведь он всем сказывает, что за правду пострадал, а я тебе скажу, как всё дело было и почему теперь он по всей Руси колесит как неприкаянный. Он попом в Шуе-посаде был, и всё священство там, правду сказать, спилось начисто. И по указу архиерея суздальского был на посаде розыск, и все шуяне показали, что дьякон Ларивон из кабака не выходит. А пономарь всё пьян ли валяется? — спрашивают. Да, мёртвую пьёт и пономарь. А поп Евдоким в беседах напивается ли и озорничает ли? И поп, бают, всё по улицам валяется и, приходя пьяный к собору, в колокола бьёт и градом всем возмущает и всякою скаредною бранью мужской и женский пол лает… Ну, и разогнали рабов Божиих всех, кого куды… Ну, здравы будьте, милостивцы, гости дорогие…

Все чокнулись, выпили, закусили свининкой. И отец Арон тотчас же снова взялся своей мохнатой лапой за штоф.

— Э, ну тебя!.. — воскликнул Степан. — Всё мимо зыришь… Дай-ка сюды!

И он, отняв у хозяина штоф, ловко налил чарки.

— Вот так-то сидели мы в Москве раз в кружале… — сказал отец Евдоким. — И стали мои москвичи жалиться на скудость. А я и говорю им: заблуждаетесь, чада, ибо не знаете Писания. Не сказано ли вам, маловерным, что не заботьтесь-де, о дне завтрашнем, а живите-де, как птицы небесные, яже не сеют, не жнут и в житницы не собирают, а Отец ваш небесный питает их… А один из москвитян и говорит: ну, какая это-де, батька, жизнь птичья?… Летают по дорогам да г… клюют…

Все захохотали.

— Они, москвитяне, на язык-то куда как востры… — сказал отец Арон, перебирая изъеденной деревянной ложкой зелёные рыжики и, наконец, бросая их. — Нет, задумались мои рыжики вчистую!.. Не годится… Давай, будя, вот свининки пожуём…

— Да ты монах… — подзудил отец Евдоким.

— Заблуждаешься, попик непутный, не ведая Писания… — отпарировал отец Арон. — Ибо не сказано ли: не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что из уст?… Ну-ка, во славу Божию, осквернимся…

— Ну, а в бытие Божие всё ещё не уверовал? — не унимался отец Евдоким.

— Всё не уверовал, отче… И не уверую…

— Всё, значит, по-прежнему «рече безумец в сердце своём: несть Бог»?

— Всё по-прежнему: несть Бог…

— Слышишь, атаман?

— Слышу…

— Ну, вот… А ты его ещё своим воровским патриархом поставить хочешь!..

— Ну-ка, ещё по чарочке… — угощал хозяин и, хлопнув, погладил себя по брюху и проговорил: — Пошла душа в рай, хвостиком завиляла!.. Хорошу царь водку делает, это говорить нечего…

— А коли Бога, по-твоему, нету, откуда же всё пошло? — допытывался захмелевший отец Евдоким.

— Всё самобытно…

— Так и стоит испокон веков?

— Так и стоит… — твёрдо сказал отец Арон. — Ты по степям нашим хаживал? Каменных стуканов этих видал?

— Видал.

— Кто их поставил? Зачем?

— Не знаю.

— И никто не знает… Стало быть, жили в наших местах какие-то народы, от которых и следу никакого не осталось, только вот стуканы эти самые. А до тех народов, может, другие народы были, а до тех ещё другие, и так всегда, ныне и присно и во веки веков…

— Хульная глаголеши… Зри: Бытие, глава I и последующие…

— Долго над ними, отче, я голову ломал… — сказал отец Арон. — И так и не понял, кому это было нужно все эти сплетки сплетать. И всё мне думается, что какой-то озорник на смех всё это написал, чтобы над людьми посмеяться… Наплёл чепухи всякой и говорит: всё это, ребята, слово Божие. И все поверили. Человек дурак, он во всё поверить может: и в то, что баба-яга ночью на помеле ездит, и что Марья от голубя родила. Только говори потвёрже да костром припугни, и не посоля всё проглотят…

— На словах-то ты ерой, что твой Ермак Тимофеич… — подзудил опять отец Евдоким. — А давай-ка вот я тебя испытывать буду…

— Испытывай… Только смотри, водка в чарках не прокисла бы, — выпьем сперва… Ну, вот… А теперь испытывай…

— Бога нет?

— Нет.

— А енто што? — указал отец Евдоким на иконы.

— Доски закрашенные.

— А коли доски, плюнь в лик — вот хошь Ему…

Он указал на чёрный, прокоптелый лик Нерукотворного Спаса.

Отец Арон, не говоря ни слова, сопя, потянулся к божнице, снял крайний образ — над столом задымилось нежное облачко пыли, — и харкнул на икону.

— Ещё чего, говори… — спокойно обратился он к отцу Евдокиму.

— А ну расколи его теперь…

Степан сделал было невольное движение, как бы желая остановить его.

— Что? — густо засмеялся отец Арон. — Али боишься, что Боженька громом убьёт? Ни хрена не будет: испробовано! Я и не эдакое делывал…

Он тяжело поднялся, подошёл к печке, пошарил за ней и, вытащив оттуда тяжёлый ржавый косарь, поставил икону на лавку, несколькими ударами косаря расколол её на несколько частей и бросил к печи.

— Только и всего. Лучина… Ну-ка, наливай…

— Видал? — спросил Степана отец Евдоким.

— Видал… — отвечал тот медленно.

Он внимательно следил за беседой священнослужителей.

— Мы их, мнихов этих самых, непогребенными мертвецами все зовём… — сказал отец Евдоким. — А они вон какие ерои!..

— Это ты, отче, заячьей породы, а у меня душа кремень… — сказал отец Арон, прожёвывая вязкую, как ремень, свинину. — Помню, как я на тебя ещё в Москве дивился: стоит за обедней, лик это благообразный и все обличье совсем как человечье. А поглядишь на ухмылку эту твою, чистый ты вот окаянный какой… У тебя две личины и две души. То ты словеса хульные глаголеши, а чуть что, вериги наденешь, и слезу покаяния источишь, и в перси себя бить будешь…

— Это верно. И дерзости во мне много, и боюсь я всего…

— Ну, вот. И таких, как ты, на Руси у нас тьмы тем. А я весь единый.

— Так. А что же ты, коли так, богами-то весь угол заставил? Пословица говорится: годится — молиться, а то так горшки крыть…

— А это прибежище моё от дураков… — сказал отец Арон. — Выскажи я всё это им в глаза, сичас же меня в сруб посадят и сожгут. А я помирать не хочу, хоша, по совести, пора. Потому ещё вот водочку уважаю, в бане париться люблю… Раньше девок любил, да теперь по этой части совсем ослаб: когда-когда разве разок удастся… Ежели спокой в жизни от дураков иметь хочешь, так ты глупости их во всем потакай.

— А помрёшь, что будет?

— Червяки съедят.

— И всё?

— И всё. Аминь… Был отец Евдоким, а теперь и вони-то его не осталось…

— Тьфу! Типун тебе на язык…

— А, не любишь! Ха-ха-ха… Ну, выпьем ещё по чарочке — тогда смелее будешь…

Выпили, пожевали. Степан внимательно слушал.

— И как это ты до всего этого дошёл?… — спросил отец Евдоким. — Нюжли своим умом?…

— Нет, промыслом Божиим… — улыбнулся отец Арон. — Дело, голуби вы мои, вышло так. О ту пору я на Москве ещё жил. И вот раз постом пошел я на рыбный торг рыбки себе на пропитание купить, и торговый человек селёдки эти, гляжу, в грамоту какую-то завернул. Глянул я на грамоту, а на ней, смотрю, рукописание старинное, с титлами, и сама грамота по краям вроде как обожжена маленько, пригорела. А я завсегда до всего любопытен был. Ну, пришёл это я домой к себе, развернул рыбу и за грамоту. И вдруг читаю: «Богу единому подобает быти, а не многим, и что Ему всхотети вплотитися и како же Ему в чреве лежати женстем? И како сиа достойно будет Богу в месте таком калне лежати и таким проходом пройти?…» Меня — вот истинное слово — точно молонья обожгла!.. Бросил я все дела свои и сичас же к тому торговому человеку ходом. Прибегаю: кажи мне бумаги, в которые ты рыбу твою покупателям завёртываешь!.. Он сперва было перепугался, отнекиваться стал, как полагается, ну, а я не отстаю: кажи и никаких, а то беды такой наживёшь, что и не вылезешь… Живьём-де, в срубе сожгут… Ну, отдал он мне все те бумаги, а я домой опять. Разобрал: судное дело о Феодосии Косом, о Феодорите, что лопарским апостолом зовут, и о других, иже с ними. Многих листов уже не хватало, но всё же понять кое-что можно было. И понял я так, что когда на Москве пожар большой был, лет сорок, чай, тому назад будет, так тогда все приказы горели и многое, как и полагается, с пожара растащили. Вот и эти листы, надо полагать, с пожара украдены были и попали торговым в дело. И сел я с великим прилежанием разбирать их, и у меня, можно сказать, глаза впервые на всё открылись. Вот смелый народ был, вот головы!.. — восторженно покрутил отец Арон кудлатой вшивой головой. — Это тебе не пестрообразная никонианская ересь, эти в самую глубь брали и резали прямиком…

— Ну? — очень заинтересовался отец Евдоким. — Чего ж ты там вычитал?

— А вычитал всю веру их… Как они на суде говорили… — отвечал отец Арон. — Они опровергали всё начисто. Говорили они, что не подобает человекам наименовать отцом никого же, кроме Бога, а кресты и иконы хотели они сокрушити, и не велели святых на помощь призывати, и в церковь не ходити, и книг церковных учителей и жития святых не читати, и молитвы их не требовати, и не каятися, и не причащатися, и темианом не кадити, и на погребение от попов не отпеватися, и по смерти не поминатися… А об образах прямо говорили, что идолы-де, то бездушные и в подпор себе из книги Премудрости Соломоновой некий места подбирали. И многое такое говорили, чего, по совести, отговорить им никак не можно. А отцы наши духовные, что по повелению царскому судили их, только одно и твердили им: «Это ты говоришь, чадо, не гораздо!.. Это ты говоришь развратно и хульно… Это тебе вина…»

— И что же сделали с ими? — спросил отец Евдоким жадно.

— Да Матвей-то ещё на суде от страху ума решился… — отвечал отец Арон. — «Богопустным гневом, — пишут, обличён бысть, бесу предан и, язык извеся, непотребная и нестройная глаголаша на многие часы…» Ну, а других, известно, осудили неисходным в темнице быти, да не сеют злобы своя роду человеческому… Так всех, сказывают, и погубили. И как рвали их отцы духовные — ну, ровно вот твои псы!.. А особенно против Феодорита лютовали… А потом и оказалось, что вся лютость-то их оттого была, что он своих мнихов — он игуменом суздальского Евфимьевского монастыря был, — держал строго больно и не токмо-де, жён, а скота единого отнюдь женского полу в обитель не пропускал… Вот и распалились монашки… Ну, а там дальше да больше, и я опроверг всё и даже престол Господень опрокинул. Потому, если бы вера правая, истинная была, то была бы она одна для всех, а ежели истинных вер таких много, значит, брешут всё. Всякий врёт по-своему, только всех и делов…

Помолчали. За окном, на улице, шумели пьяные казаки. Соборный колокол скучливо отбил ещё час жизни.

— А много, много вас таких на Руси развелось!.. — задумчиво проговорил отец Евдоким. — Вот недавно в Мижгородском углу черемиса против приказных поднялась. Знамо дело, сичас же к ней холопи всякие пристали и гулящий народ, и пошла писать. И первым делом, братец ты мой, взялись все церкви сквернить… Диковинное дело!..

— Ничего диковинного нету… — сказал раздумчиво отец Арон. — Всякому хотца хошь на часок один ослобониться да на всей своей волюшке пожить. Навсегда-то ослобониться силёнки нету, кишка не позволяет, ну а дерзнуть на часок — вроде тебя вот, — это можно…

— А что ежели такой народ да размножится?… — покачал головой отец Евдоким. — Вот делов наделают!..

— Ничего особенного не будет… — сказал отец Арон твердо. — Всё то же будет… Ты думаешь, это чему мешает, что поклоны-то они бьют да про аз спорят? Всё это дым один. Помолится, а там и за ножик. Только бы вот в понедельник не оскоромиться да с бабой под праздник не согрешить. Недаром про волгарей наших говорят, что они, не помолясь, и отца родного не зарежут… Да и зарежет — наплевать: снес попу алтын какой и опять чист будет… Ну-ка, ещё по чарочке… Вы её не жалейте — у меня под постелью ещё есть. Ну-ка, со свиданьицем…

— Куда ж ты те попалённые листы подевал? — спросил отец Евдоким. — Гоже почитать бы…

— Я их ещё в Москве боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордын-Нощокину отдал… — сказал отец Арон. — Впрочем, тогда он и боярином ещё не был… Он тоже до всего дотошный такой… А я к нему вхож был…

Через некоторое время в чадной келье отца Арона стоял пьяный гомон и хохот как на базаре: отец Евдоким славился своим уменьем рассказывать похабные истории, а в особенности про попов, и его собеседники прямо животики надрывали…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я