1. книги
  2. Книги о войне
  3. Виктор Костевич

Двадцатый год. Книга первая

Виктор Костевич (2024)
Обложка книги

Русский мальчик из Житомира, польская девочка из Варшавы. Он — бывший студент Варшавского университета, филолог-классик, киносъемщик. Она — выпускница Высших женских курсов, знаток французской революции, сотрудник Наркомпроса РСФСР. Место действия — Москва, Житомир, Киев, Варшава. Среди персонажей — конармейцы, чекисты, уланы, знаменитый большевик Иосиф Мерман, знаменитейший кот Свидригайлов, а также наизнаменитейший маршал, вождь и глава государства — тоже усатый и тоже Иосиф. При внешней тривиальности love story: мальчик и девочка, русский и полька, интеллигенция и революция — авторский подход к событиям тривиальным назвать нельзя. В Польше о войне против России пишут иначе. В России художественной прозы давно не пишут вовсе. Весна двадцатого. Многим кажется, что ужас гражданской войны позади. Но Антанта и маршал Пилсудский считают иначе. Кто победит в неравном споре? С кем вы, мастера культуры?

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Двадцатый год. Книга первая» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть I. ХЕРИНАЦЕУС И ФЕНДРИК

1.

Два последних кошмарных года население русских столиц пребывало в томительном ожидании.

Было время, признаем открыто, кое-кто в России дожидался немцев. Киевляне, как известно, дождались. Им, киевлянам, везло на перемены — что тому днепровскому утопленнику. Питерские, не увидев германцев, а позже не увидев эстляндцев, финляндцев, генералов Дзерожинского с Родзянко, стали надеяться на Юденича. Но и у того ничего не вышло, большевики, собравшись с силами, выперли генерала от инфантерии назад в Эстляндию.

Московские, те первоначально ждали избавления с востока, от чехословаков, уфимской Директории, от адмирала. Не дождались и они. Адмирала вытеснили за Урал — и было ясно, кончит он плачевно. Последней надеждой стал юг.

Деникин, Антон Иванович, Генерального штаба генерал-лейтенант, человек честнейший и интеллигентнейший, сын крепостного и матери польки, литератор, стойкий непредрешенец, практически, можно сказать, либерал. А с ним — Вооруженные силы Юга, самолеты, союзники, танки. И был ведь совсем уже рядом. Взял Воронеж, Орел, рвался к Туле.

Как рвался, так и сорвался. Покатился по осени вместе с силами Юга на юг и к весне докатился до моря. Еще немного, и оставит он по всеобщему согласию высокий пост и покинет на британском миноносце так и не спасенное отечество.

Более ждать станет некого. Не Врангеля же из Крыма.

* * *

Встречались порой и такие, что ждали совсем других. В том же Киеве попадались субъекты, грезившие возвращением… Петлюры. Летом девятнадцатого эту публику неимоверно удручило, что вошедшие в город добровольцы не пустили в него «украинцев». Указали визитерам на дверь. И мало, что указали, так ведь еще и наваляли. И не только наваляли, но и переманили галичан, растерявших за месяцы скитаний последние моральные ориентиры.

Перепуганные крахом затеи с Украиной самостийники начали ждать Пилсудского. «Господа, — говорили им знакомые из более приличных, — да как же вам не стыдно?» «А що?» — отвечали они. Ну а когда большевики, прогнав Деникина, вернулись, — тогда уж в сторону Варшавы обратился кое-кто из тех, кто сроду был далек от самостийщины. И тоже принялся ждать. А вдруг? Придут, спасут, дадут уехать, увезти. И черт с ними со всеми — с Мининым, Пожарским, Хмельницким, Гоголем, со всей тысячелетнею Россией. Нет России больше — и не будет, умерла она, точка, finis.

Но может, все же Врангель из Крыма дойдет? Ведь не далекая Москва, а Киев, всего-то полтысячи верст. Вы только дойдите, барон, дойдите. Тогда мы здесь и без пилсудских обойдемся. Мы ведь, поверьте, тоже патриоты. И если бы не тягостные обстоятельства…

Шел третий год новейшей эры.

2. Судьба добродетели, или Проклятие Дидоны

Пора уже четко обозначить цели Революции и пределы, до которых мы желаем дойти; пора осознать, какие препятствия нас от них всё еще отдаляют и какие средства следует употребить, чтобы их, пределов, наконец достигнуть: мысль простая и важная, которая, кажется, никогда до сих пор не высказывалась. Да и осмелилось бы хоть одно из подлых, продажных правительств прошлого выступить с подобными мыслями? Королю или чванливому сенату, Цезарю или Кромвелю приходилось прикрывать свои намерения религиозной пеленой, вступать в сговор со всеми пороками, ублажать все и любые партии, подавляя лишь партию добрых людей, угнетать или дурачить народ, чтобы достигнуть целей своего коварного честолюбия.

По-русски голос Робеспьера звучал торжественно и твердо, но так же, как в оригинале, уныло. В стиле бессердечного борца за добродетель. Отложив деревянную ручку и согрев ладони дыханием, Бася задумалась. Быть может, стоит поменять «осознать» на «дать самим себе отчет»? Дословно, как в докладе, прочитанном перед Конвентом семнадцатого плювиоза второго года Республики. Пятого февраля семьсот девяносто четвертого по христианскому календарю — проверила Бася по своему, составленному еще в гимназии календарику.

Удивительно, но в зале фундаментальной библиотеки Бася была не одна. Прямо перед ней, а также справа, слева, под забитыми литературой полками горбилось восемь или девять фигур, укутанных от холода в платки, собачий мех и шали. Над потертыми столами громоздились книги. В упрямых читателях было трудно заподозрить студентов, даром что число последних в Московском университете, ныне именуемом Первым МГУ, со времен царизма увеличилось в три раза. Разве что, может, вон в том пареньке, с трудом различимом отсюда и ни во что, в отличие от прочих, не укутанном.

Безнадежно замерзшие окна едва пропускали свет дня. «Если не хочешь ослепнуть, бросай это дело, гражданка», — сказала себе Барбара2. Да и к Лидии надо поспеть, заняться склонением существительных, забрать гонорар и объявить под конец: это занятие у них последнее, по независящим от Баси обстоятельствам. Нет, не под конец. Лучше сразу, а если что — уйти без гонорара. И домой, кормить больного Юрку.

В этот февральский день — Деникин огрызался еще под Ростовом, а адмирала допрашивали в Иркутске — Басе капитально повезло: удалось получить полбуханки, в сумрачной столовке Наркомпроса. Вдобавок поэт из Ростелеграфагентства — Бася сумела добраться и туда — подарил три почти не мерзлые картофелины, полморковки и высохшую селедку. Пресекая возражения, сказал: «Это для супруга, пусть скорее поправляется. Хватит валяться. Дел невпроворот». Но у Лидии картофель был лучше, взять же было можно хоть целых десять штук.

Бася знала: она поэту нравится, приболевший Юрий всего лишь предлог. Тем не менее было приятно, что поэт назвал его супругом — ведь Барбара с Юрием все еще не записались. («Записаться» означало оформить брак в отделе ЗАГС при районном или городском совдепе — а коль неохота тащиться туда, то хотя бы у себя в домкоме, в книге записи жильцов.) Впрочем, Бася понимала — записи не будет.

Юрий, человек искусства, находил гражданский брак и, как он говорил, «записку» лицемерной уступкой большевиков реакционным обывательским массам. На третий день знакомства живописец обронил, что всякие там загс и шмакс отомрут через полгода после церкви — христианской, магометанской и буддической. Барбара попыталась пошутить: «Кишкой последнего попа?» — но Юрий, высокий синеглазый блондин, шутки ее не понял. Вскоре он переехал в комнату Барбары на Остоженке, в Первом Обыденском переулке, выделенную ей по наркомпросовскому ордеру в доходном доме, окнами во двор.

Не оценил блондин и Басиного подарка, полного собрания Лермонтова — серо-зеленого, с золотым обрезом и пятигорскими орлами на обложке. «Буду просвещать», — оптимистически вздохнула Бася. Задача представлялась выполнимой. Занятия искусством, как известно, предполагают жажду овладеть богатствами культуры.

Следующим Басиным даром стали учебники французского и польского. Обучаясь не вполне понятно где, Юрий в международном языке не преуспел. Что же касается польского, то Барбара была уверена: Юрий как мужчина не смирится с тем, что не владеет языком избранницы. Умелые руки художника — это прекрасно, но язык, он важен не менее.

Через год, мнилось Басе, они возьмутся за Бодлера, Верлена, Норвида. Но начнут, пожалуй, с Конопницкой. Конопницкая, конечно, не Бодлер, но для начала будет в самый раз. Кое-что она Юрию прочла, в безыскусном собственном переводе: «Пусть не увижу я в моем оконце / Огня, зажженного твоей рукою…» Юрию, кажется, понравилось.

Взяться не пришлось даже за третье склонение, по русскому и латинскому счету первое: ojczyzna, родина, patria. Юрий был вечно занят в студии, Бася металась между Наркомпросом, где служила, и РОСТА, где ее ценили как редактора агитматериалов. Посвятить остававшееся время французскому не получалось. «Ничего, — мечталось ей в минуты близости, — война окончится и…»

Юрий-то и свел Барбару с ученицей. Сообщил, что Лидии, поэтессе и живописцу (он сказал: «живописке»), захотелось поучиться польскому. Обнаружились-де корни, в самое подходящее, скажем прямо, время. Но почему бы Варьке не подзаработать — всё лучше, чем торчать без дела в наркомате. Поэт из телеграфного агентства Юркину затею одобрил и даже подтвердил: Лидия, она и в самом деле поэтесса и, можно сказать, живописец, хотя и не без странностей. А кто сейчас без странностей — имажинисты, футуристы, акмеисты? Разве что Демушка Бедный. Так разве он художник? Вот Лидия… В этом месте поэт ухмыльнулся.

* * *

Первый урок был неделю назад. В просторной квартире, в Колымажном переулке. На удивление теплой, с сохранившейся мебелью, целыми зеркалами. Будущая ученица представилась Басе приветливо:

— Юлианова. Лидия Анатольевна. Лучше просто Лидия.

Живописцу и поэту было немного за тридцать. Лицо, несмотря на излишества, вероятно, нравилось мужчинам. Ростом чуть выше Баси, она выглядела несколько расслабленной, надо полагать по причине всё тех же излишеств — алкоголь, кокаин, любовь. Рукопожатие показалось Басе вялым. Мужчинам, племени не очень умному, оно мнилось, понятное дело, женственным.

— Не Ульянова, а Юлианова, — уточнила Лидия. — Вы ведь помните Юлиана Отступника? У Мережковского?

Бася Мережковского не выносила. Какая-нибудь Чарская или Арцыбашев тоже омерзительны, но эти хотя бы не лезли в умники, тогда как Мережковский…

— Да, конечно, — кивнула она, скинув заношенное пальтишко и разматывая шарф. — Флавий Клавдий Юлиан. Если вам интересно, о нем есть замечательный раздел у Аммиана Марцеллина. Профессор Кулаковский, тоже кстати Юлиан, выпустил в Киеве перевод.

— Зачем нам Кулаковский, когда есть Мережковский? Да что же вы встали, проходите.

В целом всё прошло довольно мило. Лидия — ее расслабленность исчезла — в надлежащем ритме осваивала чтение, умело воспроизводила носовые и ухитрялась произносить на варшавский лад звук «ы», чего Бася ни от кого никогда и не требовала. Сама Барбара, впервые за день не дрожа от холода, пила чай, не морковную бурду, а настоящий. Увлекшись, она даже подсунула по-детски левую голень под правое колено, как дома. «Если вам жарко, милая, вы лишнее снимите», — предложила Лидия. Бася с удовольствием стащила вязаную кофту, оставшись в старенькой, аккуратно выглаженной кофточке. Плата была щедрой: пакетик гречневой крупы, десяток картофелин и желтый, взаправдашний, невероятный лимон. «Если вы хотите, что-нибудь еще…» — заикнулась поэтесса. «Как договорились», — улыбнулась Бася.

* * *

На втором уроке добрались до среднеязычных. Басин, годами проверенный метод позволял обучить им самых бестолковых. Лидия была толковой.

— Так, значит, мягкий «че» мы произносим так, а твердый — так?

— Именно так. Но умоляю: никогда не говорите про твердый и мягкий «че»! И тем более про твердый и мягкий «же»! Тот, кто вам про это скажет, хочет вас обмануть, воздвигнув барьер на пути к пониманию наипростейших слов — чтобы растянуть обучение!

— Басенька, милая, я готова учиться у вас хоть вечность!

Возможно, так оно и было, картошки у Лидии хватало.

Хватало у Лидии и нарядов. В комнате, где они занимались — софа в углу, круглый стол посередине, медвежья шкура на полу, нежное тепло от настоящей печки, — одеждой был забит высокий, французской работы а-ля-ренессансный армуар.

— Быть может, вы что-нибудь возьмете? — предложила Лидия, бывшая на этот раз в довольно любопытном платье, напоминавшем греческий хитон или нечто в этом роде.

Бася покачала головой. Лидия переменила тему.

— Вы ведь тоже не чужды искусствам? Любите поэзию? Кто вам нравится из ныне живущих? Блок?

Имя было произнесено с такою миной, что Бася поняла: о поэтах при Лидии говорить не стоит. Равно как и о поэзии.

— Я занимаюсь историей французской революции. Перевожу из Робеспьера.

— Да-да, Володя говорил.

Лидия перешла на французский. Говорила она очень чисто, старательно растягивала долгие гласные и умело воспроизводила отличия между открытым, закрытым и полузакрытым «о». Что касается лексики, то иные слова Барбара встречала только в книжках — не самых скромных, из тех, что читаются в детстве незаметно для домочадцев. (Да, Бася тоже кое-что читала. Тягу к познанию многоликой реальности она испытывала с гимназических лет.)

— Прекрасно, что и вы обожаете Францию, — тараторила Лидия, касаясь то и дело Басиной руки. — Признайте, в этом что-то есть. Мы с вами здесь, в наполовину вымершей Москве, словно две француженки, русская и польская… Анна Ярославна, Мария Валевская… Нет, наше место положительно не здесь.

Бася, не считая себя француженкой, тем более Валевской, улыбалась.

— Кстати, вы любите эротическую поэзию? — неожиданно спросила Лидия.

«Началось», — пронеслось у Баси в голове. К эротической поэзии она, конечно, относилась с интересом — однако запахло стихами в исполнении автора. Предположить эрото-поэтический талант в поклоннице Мережковского было затруднительно.

— Разумеется, — кивнула Бася. И предприняла последнюю попытку спасти свои уши от надругательства: — Если вы хотите, я вам почитаю из Верлена. Или, может, из Бодлера?

— Еще успеем. Перед нами вечность. Послушайте покамест то, чего еще не слышал никто.

Осознав, что стала первой жертвой, Бася решила держаться.

Пытка продолжалась не менее часа. Басю спасала память — давно не детская, дисциплинированная, приученная с ходу отбрасывать ненужное, неинтересное. Не менее полезным оказалось и умение, не подавая виду, думать о своем — о Юрии, Варшаве, Робеспьере. Юлианова, как настоящая поэтка, не замечала ничего — одно лишь доброе, внимательное Басино лицо.

В восторге древнем восклицая,

Как в сердце нож,

Ты, по-античному сияя,

В меня войдешь.

Представление окончилось, за окнами стемнело. Поэтесса присела на софу, рядом с Басей.

— Ну? — прозвучало с надлежащей робостью в голосе. — Ужасно?

— Восхитительно, — почти не покраснела Бася.

В ту секунду она зареклась не только сочинять свои стихи, но и переводить чужие. Только прозу. А лучше Робеспьера. После термидора вурдалаку из Арраса уже не повредить.

— Я мечтаю… — прошептала Лидия. — Знаете о чем? О друге. И знаете каком?

— Каком? — произнесла неосторожно Бася.

— Как вы.

— Разве мы не друзья? — успокоила Бася прелестную женщину.

— Конечно, Бася. Друзья. Подруги. Вы ведь чужды буржуазной морали? У вас прогрессивные взгляды?

Социальные воззрения Барбары Карловны были безусловно прогрессивными, и она уверенно сказала «да».

* * *

Когда, покинув мерзлый наркомат, Бася спешила на занятие опять — в тепло и в приятное общество пусть и странной, но милой женщины, ей на лестнице повстречался военный — в подогнанной шинели, в зимнем шлеме, высокий, с породистым, чуть горбоносым лицом, вероятно красный военспец. Улыбнувшись, он почтительно кивнул и твердым шагом проследовал вниз. «Из какой он вышел квартиры?» — успела подумать Барбара. Было бы неплохо, если бы из Лидиной. Удачно проведенный плотский акт снизил бы поэтическую активность.

Бася не ошиблась. Лидия была усталой и мечтательной. Что не сказалось на ее способности распознавать еще не пройденные слова. Достаточно было подсказать: «Всё как по-русски, только замените звуки» — и способная ученица понимала: «część» это «часть», а «жéка» — «река».

Потом пили чай и угощались позабытыми конфетами «Нестле». На софе, опустив на мишку четыре восхитительные стройные ноги. (Ножки Лидии, в изящных шелковых чулочках, были обнажены, бесстыдно, до колена; ножками же Баси, крепкими и ловкими, в танцклассе мадам Полянской на Вильчьей восхищались когда-то все девочки.) Прожевав швейцарскую конфетку, талантливая ученица спросила, что думает наставница о радостях любви. Телесной. Так сказать, теоретически. Теоретически Бася о любви не думала, но тема представляла интерес.

— Полагаю, — спросила она, — об этом много размышляли вы. Ведь правда?

— Размышляла, — не стала отнекиваться Лидия. — Вы позволите быть с вами на «ты»?

— Пожалуйста.

— А позволите быть откровенной?

— Будьте.

— «Будь», — поправила Лидия.

— Будь, — улыбнулась Барбара.

— Я много думала, и не только думала, но регулярно поверяла мысли практикой. И пришла к потрясающим выводам.

Бася слушала, не перебивая. Слушать она, если надо, умела. Тут же предполагалась возможность узнать полезное для отношений с Юркой. Далеко не во всем, признаем, безоблачных.

— Ты ведь видела офицера на лестнице?

Слово «офицер» резануло отвыкший слух. «Красные солдаты» в газетах еще мелькали, но офицеры, те бывали исключительно белыми и царскими.

— Командира? В красноармейском шлеме?

— Да, в островерхой фаллической шапке. Мой любовник, самый лучший на сегодняшний день.

Не желая выглядеть простушкой, Барбара небрежно бросила:

— У тебя их много?

— Хватает, но дело не в этом…

Откровенно говоря, Бася ожидала вопроса: «А у тебя?» — и спешно придумывала ответ, честный, но достойный прогрессивной девушки. Например: «Пока один. Мой муж».

— Дело в том, — Лида тесно придвинулась к Басе, — что я поняла, ощутила, осознала… Любовь одних мужчин — невыносимая скука. Даже таких, как он. Понимаешь?

Басе мужчины наскучить не успели. Даже тот единственный, на Остоженке. (Ничем не завершившийся роман в Варшаве и маленькие приключения, одно в Москве, одно в Крыму, в расчет не шли.) Жар от Лидиного бедра начинал прожигать ей юбку.

— Почему ты молчишь? — не выдержала Лидия. — Ты не согласна? Подлинно поэтическая любовь, доказано наукой, бывает только между женщинами. Без грубости, при полном равенстве ролей и всепобеждающей нежности.

— Э-э… я не знаю… — растерялась Бася.

Лиду обижать не хотелось, а врать, как обычно, не получалось. Надежный друг из РОСТА подвел. Странности, странности — а о сапфических наклонностях ни словом.

Лидины пальцы коснулись Басиного предплечья, по счастью надежно прикрытого кофточкой.

— Я понимаю, тебе, с твоим систематическим мышлением, необходимо всесторонне осмыслить вопрос. У меня есть литература. Тебе одолжить?

— Посмотрю в библиотеке, — очнулась от морока Бася. Твердо зная, что больше в теплую квартиру не придет, а значит и книг брать нельзя — как их потом вернуть?

Лидия не поинтересовалась, как Бася будет спрашивать в библиотеке МГУ книжки по столь экзотической проблематике. Бася же спешно засобиралась. В прихожей пуговицы пальто постыдно заплясали под пальцами.

— Жду тебя в понедельник, — заглянула Лидия в Басины глаза. — Очень, очень. Очень.

Бася молча потрясла головой — чтобы не врать, пробормотала: «До свиданья» — и выскочила за дверь.

По дороге попыталась сочинить, как сообщить влюбленной ученице, что более у нее не появится. Ничего не сочинила и решила — до понедельника придумается само.

* * *

А в понедельник, то есть сегодня, после посещения наркомата, телеграфного агентства и библиотеки, Бася завернула к очаровательной сапфистке сама. Разумеется, чтобы сказать: занятия по причинам, не зависящим от Баси, отменяются. И порекомендовать кого-нибудь другого. Скажем, знакомого студента из Гродно. Пусть отогреется, пока куда-нибудь не мобилизовали.

В квартире поэтессы было теплее обычного. Лидины глаза сияли отчаянным блеском — как у ломбардской карбонарки, собравшейся зарезать императора. Чмокнув Басю в прохладную щечку, живописка нежно прошептала:

— Как замечательно — ты — пришла.

Значит, сомневалась, и можно было с чистой совестью не приходить. А теперь придется быть жестокой. Какая ты дура, Котвицкая.

— Лида… — промямлила Бася.

— Проходи.

Бася, позабыв скинуть ботики, прошла.

Лидия ждала ее посередине натопленной комнаты. Заранее опустившая голову Бася уткнулась глазами в упругие, стройные и совершенно не бледные ноги. Нежные розовые стопы попирали мохнатую шкуру.

— Басенька, родная, ты что-то уронила?

— Я?

— Ну да. Ты так старательно разглядываешь пол.

Бася в ужасе приподняла глаза. Нет, с точки зрения мужчин, Лидия была великолепна. Но лучше бы она прочла Барбаре стихи.

— Лида, я должна сказать…

— Ничего не говори. Ничего. Сядь покамест. Скажешь потом.

Бася неуклюже села на софу. Лидия изящно опустилась рядом и закинула ногу на ногу.

Басе хотелось исчезнуть, Лидия была обворожительна. И аромат, струящийся по полутемной комнате, — казалось, позабытый напрочь, но нет, не позабытый. «Ля Роз Жакмино», определенно «Ля Роз Жакмино».

— Я тебе не нравлюсь? Басечка…

— Что ты, Лида, ты совершеннейшая прелесть. Но мне, кажется, случилось недоразумение.

— Неужели ты против? А прогрессивные взгляды?

— Я имела в виду общественно-политические.

— Баська, милая! Какая ты прекрасная.

Лидина ладонь, горячая, накрыла Басину. Господи. Бася, пересилив себя, не отдернула. Ладонь продвинулась чуть дальше. Выше, сильнее, altius, fortius. Испуганно зажмурившись, Бася ощутила… над ключицей… прикосновение… губ. Что угодно, только не… Не это вот самое, нет.

— Баська… — Лидия задыхалась. — Я всегда… мечтала… об этом… Нет, ты не подумай, я не первый раз. Но мне хотелось с такою же, как я. С такою, как ты. Чтобы по-настоящему. Как Мариночка и Софочка. Понимаешь?

— Лидочка, не надо. Я пришла сказать тебе, что…

О боже, сейчас она положит ей руку на грудь… просунет пальцы под кофточку… как пансионерки и институтки. И тогда…

— Лида, это невозможно, потому что я… не такая, как…

Лидия обиженно встала.

— Как Софочка, — закончила Бася.

Лида бросила на Басю короткий, затравленный взгляд из-под распущенных, чуть рыжеватых волос. Бася, красная, встала следом.

— Лидочка, не сердись. Просто я не поэтесса.

Но Лидия лишила Басю милости. Перешла на «вы».

— Сколь вы тривиальны! — пробормотала она, божественно нагнувшись и поднимая купальный халат. — Вам не говорили, что вы жуткая мещанка? Словно бы не из Варшавы, а из… Бердичева. Впрочем, — Лидия всхлипнула, махнула рукой, — столица гордых полякóв тоже жуткая провинция, мне рассказывал Саша Блок. Кстати, как поэт он гораздо интереснее, чем… Жаль, исписался давно.

Бася машинально кивнула головой. Поэтесса шмыгнула носом.

— Ступайте. Я больше не хочу вас видеть. Французский ваш, кстати, весьма посредствен. Вы не различаете «о» и «о». Для переводчицы вандалов и террористов сойдет. Для поэзии — jamais3.

Бася направилась к выходу. Благодаренье богу, хоть ботики не надо надевать — накинуть пальто и выйти. Шарфик изгнанница из теплого эдема сумеет намотать и на лестнице.

— Нет, постойте, — выкрикнула вдруг поэтка. — Так расставаться нельзя. Мы же подруги. Бася!

Бася остановилась. Мужественно проговорила:

— Простите меня, Лидия. Я очень сожалею. И хочу чтобы мы остались друзьями. Поверьте. Вы мне очень нравитесь.

«Врать не стыдно?» — полюбопытствовал внутренний голос. Лидия приблизилась, с халатиком в руке.

— Тогда позвольте, я вам погадаю.

Идея Басе не понравилась, но и уходить вот так, врагиней, не хотелось. В холодный, мерзкий и небезопасный сумрак.

— Только оденьтесь, пожалуйста. Ладно? Вы очень красивы, поверьте. Если бы я была живописцем…

Лидия набросила халатик на плечи. Снова взяла Басю за руку и подвела к софе. (Тщетная предосторожность, акт второй?) Робко улыбнувшись, плеснула в бокал коньяку. Плавно, по-восточному опустилась на колени, поставила на пол бутылку. Глаза наполнились собачьей преданностью.

Басе сделалось неловко. Так обойтись — с волшебной, чудной, бесконечно одинокой женщиной. Нет, право, так нельзя. Нужно быть мягче, женственнее. Отказать, не задев, не обидев. Лидочка не виновата, что ее мужчины были лживыми и грубыми. Да, замечательный, Лида, коньяк. Быть может, еще? Пожалуй. Как же здесь тепло, хорошо. Печка, софа, коньячок. Неужели Лидии мало? Я подолью тебе? Не откажусь. В самом деле, почему бы и нет, она выпьет, вместе с Лидочкой, так и быть. А в голове… туман, дурман… трагедия, дух музыки… смешные глупости гетер и институток… и некоторых гимназисток… ей по счастью незнакомых. Лида мягко провела по Басиной ладошке — ухоженным пальчиком с перламутровым ноготком.

— Итак, линия жизни… Жизнь будет длинной, даже слишком… для поэта. Но коротковатой… для такой, как вы.

«Так вот вы, сударыня, к чему, — очнулась Бася. — Ну ладно, развлекайтесь, так и быть».

— Ваш так называемый брак… Слушаете? Распадется очень скоро.

«А у вас и вовсе никакого не будет. Будете дуть свой коньяк с кем придется».

— Потом… вагоны, поезда…

«Казенный дом не позабудьте. Только казенный дом будет, скорее, у вас, при вашем-то образе жизни. Венерологическая клиника».

— Матросня, солдаты… — Лидия не говорила, а шипела. — О, вы с ними выпьете из чаши наслаждений!

«Вас не перепью. Выискалась тут, несчастная и одинокая».

— И никогда, никогда, никогда, — шипение сменилось криком, — вы не вернетесь в проклятую свою Варшаву!

Басино терпение лопнуло.

— Сама вы проклятая! — Хотела сказать «идиотка», но сдержалась. — Прощайте.

И громко стуча каблучками по паркету, направилась в прихожую. Лидия, расхохотавшись, прокричала ей вслед — тоном Екатерины, прогоняющей графа Орлова:

— Картошка на тумбочке, не позабудьте! И знайте, ваш Юрочка ничем не лучше Блока.

Бася с сожалением взглянула на картошку. Приготовить под селедку — Юрка был бы счастлив. Муж последнюю неделю обессилел. Не хотел ничего, даже самого прекрасного.

Бася надела пальто, не торопясь застегнула все пуговицы, спокойно намотала шарф. Из комнаты тем временем неслось:

— Незаконный плод чрева твоего сгинет в корчах! В руинах прóклятой богами, обреченной на заклание столицы!

Бася хмыкнула — снова на «ты»? Ну да, стилистическое чутье, поэтесса. Что там за столица ей пригрезилась — Петроград, Москва, Берлин? Вероятнее всего, Париж. Самая подходящая для двух француженок. Хлопать дверью Барбара не стала.

Выйдя на улицу, расхохоталась. Пыталась взять в руки себя, не могла. Так и прошла полпути, притягивая взоры пешеходов, и не замечая ничего — ни кучек еще не оттаявших нечистот, ни первых луж, ни даже того, как окликнули с грузовика: «Эй, веселушка, давай-ка с нами на Деникина!»

И это дурацкое сравнение Юрия с Блоком!

3. Статуя Свободы

На Аделину Бася наткнулась возле подворотни. Та Барбару словно не заметила, резко свернула в сторону, бросилась мимо забитого парадного к Остоженке — и немедленно споткнулась о кучу, которую только что успешно обогнула Бася. Испугавшись, что девочка упадет — и куда! — Бася кинулась Але на выручку. Рискуя выронить бесценные полбуханки, полморковки, селедку и картошку.

— Алечка, осторожнее! Форменное безобразие, куда только дворники смотрят.

Аля, спасенная от низвержения в навоз, глядела на спасительницу с испугом. Быть может, ее смутила фраза о дворниках? Те давно превратились в анахронизм, а в прежние времена, как известно, сотрудничали с полицией.

— Здравствуйте! — подсказала ей Барбара.

— Здравствуйте, — пролепетала бедолажка.

— Зайдемте? Выпьем чаю, Юра будет рад.

— Что?

Рыженькую девочку из Западного края Юрий в разговорах с Басей называл «мадмазель Ривкина», за что подвергался суровым порицаниям — как злостный, почти что польский юдофоб. Но Аля ему всё же нравилась, как нравилась она и Басе. Скромная, тихая, тоненькая, робевшая перед огромным городом актрисочка из студии «Багровый Луч» трогала сердца не одних только мужчин. Тем было достаточно красивых черных глазок и девятнадцати половозрело-свежих лет, тогда как женщины, по крайней мере Бася, прозревали за нежным средиземноморским личиком тонкую, артистическую душу — и вековую скорбь всеми гонимого племени.

Перед последней октябрьской годовщиной студия «Багровый Луч», по совету поэта Мариенгофа, пригласила Юрия писать декорации к спектаклю о самом Сен-Жюсте. Бася, по совету все того же Мариенгофа — довольно, кстати, интересного мужчины — сделалась консультантом по вопросам революции. Сработанные в спешке декорации вышли не так чтобы очень, спектакль зрители и Луначарский оценили не вполне, но с Алей, сыгравшей статую Свободы на празднике Верховного Существа, Юрий и Барбара подружились. Особенно их сблизило то, что пару репетиций Бася простояла в роли статуи Мудрости — заменяя заболевшую Изабеллу Подольскую и оттеняя неумелостью зрелое мастерство совсем еще юной, но безумно талантливой Али.

— Ну, что решили? — переспросила Бася. — Зайдете?

— Я не могу. Я очень тороплюсь, — пробормотала Аля, распахнув ветхозаветные глаза, огромные, ничуть не меньше Басиных. — Вы простите, Барбара Карловна. Простите.

— Тогда потом. Мы будем ждать. Не забывайте нас! Ладно?

Бася стиснула горячую ладошку и некоторое время смотрела еще, как Аля быстрым шагом уходит по переулку к Остоженке. Сердце согрелось от мысли: есть всё же в мире здоровые люди, обычные, нормальные, талантливые, не читающие на ночь Мережковского. Лучшая статуя Свободы Советской Республики — вот вы кто, дорогой товарищ Ривкина. С этой мыслью Бася повернула в подворотню, откуда вышла Аля, и направилась к черной лестнице подъезда № 2.

* * *

— Представляешь, я только что видела Аделину, прямо здесь. Но она не захотела зайти, спешила.

— В самом деле? Жалко.

— В самом деле? — повторила Бася задумчиво.

Что-то в Юриных словах прозвучало не так. И глаза его тоже показались ей странными. Как и глаза у Али, возле подворотни, над кучей лошадиного дерьма. И Юлианова в придачу, и ни к селу ни к городу помянутый Блок.

…Странно, еще полминуты назад всё казалось простым, понятным, можно сказать незыблемым. И вдруг словно рухнул мир.

— Юра, — сказала Бася, очень негромко, так негромко, что негромкость эта испугала Юрия. — Она ведь не кричала?

— Ты о чем? — попытался не понять Кудрявцев.

— Соседи ведь. Неловко.

— Бася… — в аквамариновых глазах Кудрявцева отчетливо отобразился ужас.

— И где же вы устроились? На кровати? Правда здорово, что у нас не скрипит кровать? Иначе пришлось бы на полу.

— Бася…

— И с Лидией ты, значит, тоже. Там удобнее, можно покричать.

У Юрия передернулась щека, как от обиды.

— Эта чертова тварь тебе всё рассказала?

— О чем? О вашей связи? Нет. Ты сам сказал сейчас. Она просто… — Бася опустилась на старый венский стул. — Юрка, вот почему я такая дура? Образование, четыре языка, Робеспьер, психологию учила, а сама…

Юрий осторожно приблизился и неуверенно положил на спинку стула руки.

— Бася.

Бася помотала головой.

— Нет, я понимаю. Ты художник. Необходим разнообразный опыт, выплески творческой энергии. Но мне ведь тоже нужно, правда? Ты ведь был бы не против, да?

— Нет, — пробормотал Кудрявцев. — Не против.

— Вот видишь. А я не хотела. И не хочу. Представляешь, какая я идиотка? Но ты не думай, я наверстаю. Только уже без тебя.

— То есть как? — встревожился Юрий, растерянно оглядывая комнату.

— Вот так, — сказала Бася, сама ошеломленная стремительностью, с которой совершался переворот в ее жизни. — Надо решать. Я придерживаюсь прогрессивных взглядов, но ты должен понимать, что подобное положение… Ты имеешь полное право совать… что угодно и куда угодно, но… не в моей комнате. И не на моей кровати.

Юрий отодвинулся от стула. С безопасного расстояния проговорил:

— Мне больше негде, Аделине тоже. Это ведь наша общая жилплощадь, Бася. Ордер твой, но домком дал согласие.

Бася с любопытством посмотрела на стоявшего у окна человека, высокого, широкоплечего, с пышной шапкой светло-русых волос.

— Я не ханжа, но это оскорбительно, товарищ Кудрявцев.

Человек у окна фыркнул. И не просто фыркнул, а довольно зло.

— А это уже мещанство, товарищ Котвицкая. Воинствующее мещанство с оттенком антисемитизма.

У Баси приоткрылся рот. Он всё еще пытается шутить? Да нет, физиономия вполне серьезная, хоть в Наркомнац иди, в отдел борьбы с великорусским шовинизмом.

— Будь я антисемиткой, — выдавила она, — я бы не служила в советском учреждении.

Вот тут-то Юрий и взорвался.

— О да! Твоя толеранция не знала границ. Но едва на горизонте появилась Аделина, процентная норма оказалась превышена. Природа взяла свое!

Яростное обличение прозвучало будто заготовка. Похоже, он думал об этом не раз. Представлял себе сцену в лицах. С Басей такое бывало. Только поводы были иные.

— Это у тебя природа взяла свое. Известная ее часть.

Юрий зачем-то поглядел куда-то вниз. Бася встала и, стараясь говорить спокойно, твердо подвела последнюю черту.

— Нам необходимо расстаться, Кудрявцев.

Юрий опять пробежался глазами по комнате. Баськино сердце сжалось. Неужели всё так просто? Он же не такой, совсем. Ладно, Аделина, Лидия, пусть. Но я — неужели только из-за квадратных сажен?

— Ты права, — промямлил он. — Конечно. Однако… Не будем торопиться. Я не знаю, куда мне съехать. Ты должна понять. Аделине, ей самой приходится несладко. Предлагаю считать, что мы с тобой свободны от взаимных обязательств, но пока временно остаемся на одной жилплощади.

Кажется, он и это продумал заранее. Так, на всякий случай. Игра художественного воображения.

— Да, конечно, — смиренно кивнула Барбара. — Я понимаю. Herinaceus quidam…

Юрий приготовился обидеться. Непонятные словечки, мелькавшие в речи незаписанной супруги, воспринимались им как вопиющая бестактность. Бася и сама себя за них корила.

— Какой такой херинацеус? — спросил он, выставив подбородок и вонзившись в Басино лицо глазами не великого, но все же живописца.

— Ежик, — успокоила его Барбара. — По-латыни. Рассказ был такой в хрестоматии. Про змею и ежика.

— Не слышал, — насупился Юрий, находивший гимназии орудием угнетения и завистливо ненавидевший гимназистов. — Кто тут ежик?

— Ты.

На лице незаписанного супруга отпечаталось внутреннее «уф».

— А змея, выходит, ты? Да ладно, не преувеличивай. Ты молодец, Баська. Держишь фасон. Знаешь… Быть может, Аля могла бы некоторое время…

— Ты предлагаешь жить втроем?

— В нынешних трудных условиях… многие вынуждены тесниться на очень малой площади. Маяковский с Бриками, Есенин, Мариенгоф.

— Ну да. А что ты скажешь про любовь втроем? Аттические ночи на Остоженке?

— Почему аттические? — удивился Юрий. — Афинские.

Бася вспыхнула от злости. Поправлять еще вздумал, специалист по чувственным радостям.

— Потому что Афины в Аттике!

— Не в Греции?

Бася поняла, что сейчас разревется. Отвернулась, закусила губу. Осторожно приблизился Юрий. Ладонью провел по своим волосам цвета ржи — не хуже, чем у Сережи Есенина. Ставшими когда-то, наряду со мнимым артистизмом, убедительным аргументом pro.

— Нет, если ты… Хотела бы… то…

Слезы высохли сами собой. Бася встала и скрестила руки.

— Я не хотела бы, Юра. Представляешь, я лишь сегодня поняла, до какой же степени я мещанка.

Отошла к окну и уставилась в мутную темень. Сердце тоскливо сжалось. Кошмарный день перекатился в вечер. Пусто, мокро, ни аптеки, ни фонаря.

— Боюсь, Аделина тоже будет против, — помолчав, предположил супруг.

— Вот видишь, — не стала спорить Бася. — Местечковое воспитание, Бердичев.

— Минск, — обиженно поправил муж. — Там теперь, между прочим, ваши. Аделина тоже беженка.

Барбара повернула голову.

— Мои?

— Нет, мои, — раздраженно бросил Кудрявцев.

Стиснув зубы, Бася стала разбирать постель. Скинув платье, в теплом белье нырнула под два одеяла. Решительным жестом остановила бывшего супруга.

— Куда? Половой вопрос мной решен окончательно и бесповоротно. Пока ты здесь, будешь спать на полу.

— Бася, брось дурацкие шутки. Если я невыносим тебе, положим между нами шинель.

— На пол!

* * *

Ближе к ночи ярость Лидии утихла. Погрязшая в нелепом целомудрии полячка — католичка, что с нее возьмешь? — стала казаться по-своему оригинальной. Нет, Лидия и не подумает ей мстить. Она просто поможет глупышке вернуться домой — в Варшаву. Вопреки своим злобным пророчествам.

— Ты уверена, что барышня захочет? — спросил товарищ Збигнев, тот самый командир в «островерхой фаллической шапке», встреченный Басей на днях. — Почему ты не сказала мне сразу?

— Я думала, ей хорошо у нас в Москве. Но потом поняла — она безумно хочет в Варшаву. И вспомнила: ты ищешь таких людей.

В беседах с Лидией Барбара о своих желаниях не обмолвилась ни словом. Но и Лидия сказала честно: «я поняла».

— Отлично, — подытожил командир, разливая по бокалам принесенное в портфеле «Абрау». — И чем она тебе не подошла? Не получилось уложить на мишку?

Лидия вздохнула.

— В нее нельзя не влюбиться, Збышек. Поверь, ты бы тоже не устоял. Кстати, ты еще бываешь в Коминтерне? Можешь познакомить меня с красивым негром? Из Сенегала, Дагомеи.

— Негров не видел, если подтянутся, то к конгрессу. Уланами уже пресытилась?

— Ты улан?

— Все поляки уланы, милая.

Бася давно и покойно спала. Потрясенный Юрий ворочался на полу.

4. Incipit vita nova

Мутный рассвет за окном застал Барбару проснувшейся — от холода, сегодня более сильного, чем прежде. «Хоть какой-то прок был от херинацея», — зло подумал она и поглядела на свернувшегося на полу Кудрявцева. Глаза его были открыты.

Выбираться из-под одеял и нырять в холодный воздух не хотелось, но Бася заставила себя произнести:

— Вы проснулись, Юрий? Если да, прошу выйти в прихожую.

— Что?

— Прошу вас выйти в прихожую. Можно в клозет. Мне нужно сделать гимнастику.

— Делайте. Я тоже буду делать.

Прежде гимнастика его не привлекала, и он только подсмеивался над Басей, когда та пыталась объяснить достоинства несложных упражнений по системе Мюллера. Называл ее мюллеровкой и мюллершей. Но смотреть на ее экзерсисы любил — Басе же нравилось ощущать свою упругость, подтянутость и гибкость под внимательным, когда-то восхищенным взглядом. Особенно летом, когда тепло и можно обходиться без одежды.

— Я не занимаюсь гимнастикой при посторонних, Юрий. Никто не должен знать моих секретов.

Юрий выкарабкался из-под шинели и пальто. В чем спал — финском свитере и ватных брюках — покорно потащился к двери.

— Подождите там пятнадцать минут. Или двадцать. Я позову.

— Сколько? — остолбенел несчастный. — Не пять?

— Пять — это краткий курс. Мне пришлось перейти на него после вашего тут появления. С сегодняшнего дня я возвращаюсь к полному. Чтобы не скучать, можете взять книгу. Вторая полка, четвертая справа.

Надеясь на перемену к лучшему, наивный Юрий приблизился к этажерке. Бася застыла в садистическом предвкушении.

— Бузескул, — прочел на обложке Юрий. — Что за херинацеус?

Античное слово пришлось художнику по вкусу.

— Там название есть. Вам понравится.

— История афинской демократии. Издеваешься?

— Разумеется.

Юрий хлопнул дверью.

Выполнив все предписанные датским атлетом упражнения, Бася неторопливо облеклась в синее учительское платье, купленное летом на Сухаревке, после чего позволила Кудрявцеву вернуться. Уходя на службу, сообщила:

— Меня не будет целый день. Возможно, также вечер и ночь. Можете пригласить и потаранить Аделину, пока она не отбыла в Бердичев. Но не вздумайте лезть на кровать. На полу.

Кудрявцев выслушал молча, отрешенно глядя в раскрытого на середине Бузескула. «Не вздумай его жалеть», — сказала себе Бася, наматывая шарф.

* * *

Если бы Бася жила в Петрограде, она бы устроилась во «Всемирную литературу» к Горькому. Но она жила в Москве и служила во 2-м отделении 4-й секции 3-го подотдела в отделе по делам науки Наркомата просвещения.

Многочисленные отделения, секции и подотделы имели, разумеется, названия. Но названия менялись слишком часто и произносить их было слишком долго. В разговорах сотрудники обычно обходились номерами, нередко забывая, как точно называется место их работы. Возможно, всё необходимое, помнил глава отдела по делам науки, главный в РКП знаток социализма Гольдендах-Рязанов. Однако с учетом его загруженности — он возглавлял также несколько иных отделов и комиссий — позволительно было усомниться и в нем.

По причине коммунизма, пускай и военного, жалованья в наркомате уже год как не платили, спасибо за столовку и паек. Именно к обеду подтягивалось в кабинеты большинство сотрудников. Главным тружеником наркомата был нарком, никогда, казалось, не спавший, знавший всё на свете, посещавший в день десятки разных мест и свободно говоривший на несметном количестве языков. Что же до массы прочих служащих… Одной из задач наркомата его шеф полагал спасение от голода и принудительных работ не разбежавшейся еще интеллигенции — со всеми вытекающими отсюда последствиями, как положительными, так и не очень. Бася была положительным последствием, Басины коллеги по 2-му отделению — не очень.

Но с сегодняшнего дня всё для нее было в прошлом. И наркомат, и коллеги — Алексей Пафнутьевич, Зиночка Голицына, Ларионов, Иудушка Богоявленский. Schluss, meine Damen und Herren! Auf mich wartet die Heimat!4 Завтра Бася отправится в комитет помощи польским беженцам и заявит о желании поскорее вернуться на родину. Сейчас с Пилсудским почти не воюют, чем она и сумеет воспользоваться. Больше поезд без нее не уйдет. Она немало потрудилась для России, для Польши и заслужила право на отдых. Дома, в семье, в Варшаве.

Давно не доводилось ей шагать на службу в столь приподнятом настроении, как в тот предвесенний день. Давно так не радовал ее трескучий гомон птиц, высыпавших погреться под скудным февральским солнцем. Больше она не ошибется, никогда. Юрочка обошелся слишком дорого, но больше — никогда. Боже, через неделю, много через месяц она обнимет маму, папу, Маню, пройдется по Новому Свету, выпьет кофе на Краковском Предместье, вступит на Третий мост и будет смотреть на Вислу — так и не потекшую вспять. Вопреки известному поэту.

Поляки, я не вижу смысла

В безумной доблести стрелков.

Иль ворон заклюет орлов?

Иль потечет обратно Висла?

Жаль, нельзя извиниться перед Осей Мандельштамом. В конце восемнадцатого Бася столкнулась с ним в наркомате на лестнице. И сказала со злостью, для самой себя неожиданной: «Осип Эмильевич! Позвольте спросить. Вы по-прежнему не видите смысла?» «О чем вы?» — растерялся акмеист, маленький, растрепанный, похожий на высокомерного цыпленка. «Все о том же, товарищ Мандельштам. Позвольте представиться, Барбара Котвицкая, из Варшавы». Поэт не без труда сообразил, что речь идет о давнем его стихотворении. Пожал плечами. «Я действительно так думал тогда. Теперь понимаю, что ошибался. От всей души поздравляю с обретением независимости. К слову, я тоже родился в Варшаве. Вы позволите пригласить вас в…» Бася не дослушала, что-то пробормотала и убежала плакать. Месяцем раньше пришло известие о Франеке. Но в чем был виноват растрепанный поэт — вечно ищущий чего-то глазами на потолке, но зато товарищ самого Гумилева?

Потом Басе очень хотелось попросить прощения, но в коридорах наркомата поэт ей более не попадался. Когда же Бася попыталась отыскать его сама, ей сообщили, что «Ося» уехал подкормиться в только что освобожденный от Петлюры Киев. Что с ним теперь, бедолагой, после жутких добровольческих погромов? (И все же какое имел он право высокомерно поучать поляков? Выискался патриот архирусский. «Так вы и впрямь антисемитка, барышня? — изумился внутренний голос. — Товарищ Кудрявцев прав?» Нет, не прав. Но права Осип Мандельштам не имел!)

«Перед кем я еще тут виновата?» — подумала Бася, входя в просторный вестибюль. Гольденбаха вроде бы не трогала, Луначарского тоже. Ну разве однажды — когда ей предложили высказать соображения о возможности использовать польскую орфографию при замене русской графики на латинскую. Тогда она выпалила с ходу: «Что за бред?» — не имея понятия, что русская латиница это идефикс Анатолия Васильевича. Но если наркому и рассказали о Басином невежливом отказе, он посмеялся, и всё. Коханчик? Да пошел он к черту. Все идите к черту, не до вас. Новая жизнь, товарищи, comprenez-vous, citoyens?5

Бася стремительно шла по коридору и весело думала, как заведет себе в Варшаве настоящего мужчину. Будет предаваться утехам. Утром после сна и вечером после театра. Понравится, так еще и замуж выйдет.

Какого угодно, лишь бы не такого, как Юрочка. Не Блока и не извращенца. «Блок-то тут при чем?» — удивился голос. Потому что не поэта, зло ответила ему Барбара. И не художника. И не ученого — горбатого, слепого, с насморком от книжной пыли. Сильного, смелого, честного, умного, красивого. Спортсмена и интеллектуала.

«И чтобы на рояле играл, как Падеревский», — хмыкнул голос. Не обязательно, сказано — любого. Не лысого, не кудрявого, не блондина. Можно подцепить офицера. Офицеры дело знают. Лишь бы против наших в Белоруссии не воевал. «В Варшаве есть такие офицеры?» Поищем. Там теперь даже американские авиаторы есть. И французские миссионеры из военной миссии.

И главное — не рохлю, как Ерошенко. Ромео с Вильчьей, мямля, фендрик. Барбара Карловна, вы позволите, я хотел бы вам сказать, вы не могли бы…

«Выбери инструктора бойскаутов» — посоветовал голос. Вот именно, warum denn nicht?

Тут она поняла, что сейчас разревется, и вбежала в кстати подвернувшуюся уборную.

* * *

— Вы уже слышали, товарищи? В Уфе башкиры у интеллигенции яйца вырезают.

Это было первое, что услышала Бася, войдя в свое второе отделение. Хриплый басок Алексея Пафнутьевича доносился из-за перегородки, где сотрудники обычно пили кипяток.

— Алексей Пафнутьевич, что за выражения, вы не в красной гвардии! — ответил фальцетик Зиночки, бывшей институтки.

— Вот-с, — гнул свое Алексей Пафнутьевич. — В Уфе-с. Куда теперь податься образованному человеку?

Прозвучал рассудительный баритон, принадлежавший товарищу Ларионову.

— Странно. Откуда у русской интеллигенции яйца? Верно, у коммунистов режут.

— Ох, скорее бы всем отрезали, — выразил надежду фальцет.

Бася чуть громче обычного прикрыла за собою дверь.

— Тс, товарищи! Гордая полячка, — четким шепотом сообщил Алексей Пафнутьевич.

Бася зашла за перегородку. Зиночка с улыбкой до ушей привстала с места.

— Джэнь добрый, пани Котвицка!

— Здравствуйте, товарищ Голицына. Вы, я вижу, взялись за польский? Приготовляетесь к эмиграции?

Зинаида обиженно сморщила кукольный носик.

Бася тихо ненавидела институтку. Понимала умом: перед ней обиженное господом создание, но всё равно. Сначала просто презирала. Ничем презрения не выказывая и коря себя за курсистское высокомерие к несчастным институтским фифам. Но едва лишь ощутила Зиночкину ненависть к себе, радостно возненавидела Зиночку в ответ. (Она тоже была человеком, Барбара Котвицкая, и ничто человеческое чуждо ей не было. Просто внутренней дисциплины было больше, собранности, ума, воспитания.)

— Невероятно, — изобразил удивление Ларионов, видный брюнет лет сорока, любимец машинисток наркомата. — Барбара Карловна приходит после нас. Мы уже обеспокоились, не простудились ли вы часом.

Алексей Пафнутьевич, румяный здоровячок и, скорее, блондин, охотно поддержал коллегу.

— Испанский грипп не шутка-с. А еще поговаривают о тифе-с.

— И дизентерии, — вставила Зиночка, — а также…

— Я с совещания, — оборвала ее Барбара, усаживаясь за национализированное бюро. — Анатолий Васильевич спрашивал, кого из нашего отдела можно командировать в Уфу. Я обещала подыскать желающих.

Коллеги дружно уткнулись в бумаги. Минуты две спустя Алексей Пафнутьевич осторожно поднял голову.

— Вас спрашивал Коханчик, Барбара Карловна.

Бася сухо кивнула и вышла. Через перегородку услышала инфантильный писк позавчерашней благородной девицы.

— Грымза польская.

Закрыла за собою дверь — и уже не слышала, как фальцету возразил баритон.

— Я бы не сказал. Фигурка — на зависть прочим. Да и мордашка. Губки, шнобелек.

— Не надейтесь, Ларионов.

— Глаза крупнейшие в Привислинском крае. Хамовники, венское. Перед такой Мариной и поунижаться не стыдно.

— Попку не забудьте, скверный вы мужчина. Имейте в виду: еще слово, и есть картошку будете один. Мечтая о гордом шнобеле товарища Котвицкой. Принцесса Греза совслужащая.

Задумчивый бас поставил вопрос о т. Котвицкой ребром.

— Интересно, кому она дает?

— Алексей Пафнутьевич, — возмутился фальцетик, — что за выражения, вы не в совдепе! Мазиле одному пролетарскому. На Остоженке.

* * *

Зайти к Коханчику Бася намеревалась сама. Ведь надо было что-то делать. Просить о переводе. Куда угодно, лишь бы убраться из Первого Обыденского.

До кабинета завподотделом, однако, добралась не сразу — в коридоре ее перехватил еще один коллега, Иудушка Богоявленский. Пятидесятилетний сутулый тип, с козлиной бороденкой и повадкой сельского дьячка, он отчего-то очень доверял Барбаре Карловне, сообщая ей всё, что услышал или передумал за день. Неистребимая вера в порядочность интеллигенции его, пожалуй, красила, одна беда — порядочностью Баси Богоявленский злоупотреблял. Вот и теперь: словно не видя, что Бася спешит, остановил на полпути и, помавая ладошками перед лицом, принялся вываливать очередные новости. Будь на Басе пиджак — непременно схватил бы за пуговицу.

— Вы еще не в курсе, Барбара Карловна? Деникин под Ростовом переходит в наступление. Японцы с чехами отбили Колчака. А ваши, не поверите, заняли Смоленск, соединились с чухонцами и тремя колоннами маршируют на Петроград.

— Мои? — второй раз за сутки опешила Барбара.

— Я про поляков. Разве поляки не ваши? — На лицо Богоявленского выползла улыбочка. Понимаем-де, сударыня: ждете, милая, ждете. Радуетесь и гордитесь славой польского оружия. Баторий под Псковом, Жолкевский в Кремле, Понятовский — где у нас тут был ваш Понятовский?

Басин голос сделался суровым.

— И что?

Богоявленский смутился, но пришел в себя довольно быстро. Забормотал:

— Освобождение. Скоро. Конец коммуне. Они же со страху расстрелы отменили, Европы испугались. Басенька…

Позволив себе вопиющую фамильярность, Богоявленский не на шутку перепугался. И окончательно ужаснулся, увидев сколь свирепым сделалось лицо товарища Котвицкой.

— А вы чему радуетесь, гражданин Богоявленский?

— Так ведь… Барбара Карловна…

— Наши таких, как вы, освобождать не станут.

— Каких таких? — Богоявленский прижался к стенке.

Бася не ответила. Приблизила лицо почти вплотную и мрачно процедила:

— Отрежут яйца, посолят и съедят. А теперь позвольте пройти. И уберите свои руки, они у вас потные и липкие.

И хотя Барбара отродясь к рукам гражданина Богоявленского не прикасалась, суждение о потности их и липкости было высказано столь убежденно, что бедный гражданин, удалившись в уборную, долго обмывал там длинные бледные кисти. Примечательно, однако, что устрашен он не был. Мысль о доносе в чрезвычайную комиссию по борьбе с ему подобными — мысль, посещавшая в аналогичных случаях многих, — такая мысль ему и никому другому после разговоров с Басей в голову не приходила.

* * *

Бася приоткрыла дверь в кабинет заведующего подотделом.

— Вы позволите, товарищ Коханчик?

Обосновавшийся за солидным бюро одутловатый человек с вислыми à la гетман Хмельницкий усами, в вышитой сорочке под английским пиджаком, был сегодня необыкновенно радушен.

— Проходите, товарищ Котвицкая! Вы прям-буквально вся легкая на помине.

Ощутив в молчании Баси вопрос, обладатель вышитой сорочки пояснил:

— Тут человек до вас пришел. Соотечественник.

— До меня?

Только сейчас Барбара заметила сидевшего в углу, возле года три не мытого окна мужчину. Тоже с усами, но аккуратно, по-военному подстриженными, в песочного цвета британском френче и добротных, с «козырьками» кавалерийских сапогах. Когда он встал, то оказался довольно строен и поклонился Басе весьма учтиво. Казалось, он охотно бы поцеловал Барбаре руку. Однако Бася руки не протянула, ограничилась вежливым кивком. Коханчик сообщил, с загадочной улыбкой:

— А я пока пойду, работа. Товарищ Котвицкая в вашем полном распоряжении, товарищ Збигнев.

Бася поглядела на завподотделом с удивлением.

— Что вы хотите сказать, Афанасий Гордеевич?

Коханчик, один из пришедших в наркомат в девятнадцатом, на столовку и паек, раздражал ее с момента появления в завподотдельском кабинете. Виновной в карьерном успехе Коханчика Барбара отчасти считала себя, поскольку не приняла предложения наркома самой сесть в начальственное кресло. Но Бася не предполагала, что ее отказом воспользуется дикий и невежественный болван, единственное достоинство которого — надежное происхождение. Теперь страдали все, даже идиотка Зина.

Военный, чуть смущенный глупостью Коханчика и сталью в голосе Барбары, постарался погасить конфликт.

— Я думаю, товарищ Котфицка, что товарищ Коханчик хотел сказать только то, что мы можем говорить с товарищем о определенных вещах, которые могут быть товарищу интересные, а товарищу Коханчику нет. Я правильно объяснил ваши слова, Афанасий Гордеевич?

Носитель вышитой сорочки, так и не сообразив, чем вновь разгневал гордую полячку, буркнул обиженно: «Разумеется», — и удалился. Бася, не дожидаясь приглашения (от кого?), села на стоявший перед бюро завподотдела стул. Военный, лицо которого ей показалось знакомым, перебрался в завподотдельское кресло. Продолжая разговор, он старательно и, можно сказать, немилосердно акал.

— Афанасий Гордеевич, пожалуй, имеет хлопоты с русским языком. — Уверенно исключив Украину, родину Коханчика, из национальной русской общности, странный военный убедительно подтвердил свое польское происхождение. — Но не только он. Я также не всегда уверенный, что умею правильно выражать мысли. Если товарищ позволит, я буду говорить на отчем языке. Он у меня и у товарища тот самый.

— Тот самый, — миролюбиво согласилась Бася. — Bardzo proszę.

Товарищ Збигнев улыбнулся.

— И сразу стало легче. Я не так давно в России, с пятнадцатого года. Меньше, чем вы. Признаюсь честно, в свое время русского почти не учил — сами помните, как мы в Королевстве к кацапам относились. Теперь жалею. Местные сразу видят во мне иностранца, особенно интеллигенция. И немедленно за свое: поляки, латыши, евреи, китайцы кромсают матушку Россию. А вы…

— Практически второй родной. Отец позаботился в раннем детстве. Что вовсе не означает, что он был соглашателем и сотрудничал с царскими властями.

Военный вскинул протестующе широкие и сильные руки.

— Мне и в голову не приходило, товарищ Барбара. О вашем отце и о вашем семействе мы располагаем наилучшими сведениями.

Барбара насторожилась. Так, так, так… Товарищ Збигнев вынул портсигар. Предложил папиросу и ей. Барбара отказалась. «Не курю».

— Вот ваша анкета, — показал он ей бумагу, заполненную аккуратным Басиным почерком в августе прошлого года. Голос усмехнулся: «Всего-то».

— Скажу честно, особенное впечатление на меня произвела ваша самоотверженная работа по спасению наших, то есть польских культурных ценностей.

«Вот оно признание!» — насмешливо резюмировал голос.

В наркомат просвещения Барбара попала в феврале восемнадцатого, еще до переезда его в Москву, вскоре после издания Совнаркомом декрета с потрясающим названием — «Об охране предметов старины и искусства, принадлежащих польскому народу». Хотя речь шла о северо-западных и западных губерниях, Басин профессор справедливо рассудил, что польских предметов хватает и в Москве. Обратился с запиской к наркому просвещения и немедленно получил добро. Бася вошла в специальную комиссию и несколько месяцев обшаривала вместе с коллегами музеи, архивы, библиотеки, усадьбы. Описи сдавала в польский комиссариат Наркомнаца. С окончанием инвентаризации Басе предложили перебраться в Наркомнац, и тут-то она спохватилась, поскольку… Словом, лучше было оставаться в наркомате просвещения. Общество в Наркомпросе и сам его глава были гораздо приятнее, работа же — исключительно культурной.

— Я слышал, ваш дедушка Игнаций — герой шестьдесят третьего. Сибиряк?

Бася кивнула, отметив про себя, что о дедушке в анкете не писала, поскромничала. Откуда тогда… Военный меж тем продолжал:

— Революционные и патриотические традиции вашей семьи, ваши собственные социалистические симпатии позволяют считать…

Вступление затянулось, даже сильно, и Барбара не очень вежливо перебила.

— Товарищ Збигнев, вы откуда? Из комиссариата по польским делам?

Военный повертел головой. Ему нравилась и Басина сообразительность, и отсутствие в ее голосе страха, ставшего до обидного привычным в последние суровые годы.

— Вот мои бумаги. Только не подумайте, ради бога, что я намерен привлекать вас к работе в нашем ведомстве. Речь совершенно о другом.

— О чем же? — спросила Бася, разглядывая наклеенную на картонную корочку бумажку. О-ля-ля.

«СНК РСФСР. Предъявитель сего… комиссии по борьбе с контр-революцией… преступлениями по должности… оказывать содействие…» Слева — фотографическая карточка, с офицерскими усами и умным взглядом крупных глаз. «Личность и подпись тов. — далее от руки — удостоверяем».

Бася небрежным движением вернула документ хозяину. Держим спинку, девочка, посоветовал внутренний голос, видали и не таких. Главное — молчать. Пусть скажет сам, чего ему угодно.

— О чем? Если честно… — Тут военный в британском френче, личность которого была удостоверена не в транспортной ЧК, не в особом отделе, не уездчрезвычкоме, не в губчека, не в Московской ЧК — а в самой что ни на есть Всероссийской чрезвычайной комиссии, почему-то смущенно замялся.

Бася упорно молчала, и военный наконец договорил:

— Если честно, я хочу вам помочь возвратиться домой.

Басин голос все-таки дрогнул.

— В Первый Обыденский? Я прекрасно дойду пешком. Тут всего пятнадцать минут.

— Я не это имел в виду, — чуть ли не испуганно воскликнул соотечественник. — Я хочу вам помочь вернуться в Варшаву. К родителям. К сестре.

К коту, подумала Барбара. Так, так, так. Анализируем, соображаем… Упомянул сестру, но не сказал о брате. Значит в курсе, что случилось с Франеком, и знает об отъезде наших из Ростова. Осведомленность невероятная и, надо признать, излишняя. Откуда? Впрочем, пусть говорит себе, пусть.

Слова военного, то есть вэчекиста, звучали всё более участливо. Каждое произносимое слово было правдой.

— Сейчас военные действия на Западе почти прекращены. Полуперемирие, как выражаются некоторые. Но это, как вы понимаете, не навсегда, пан Пилсудский не угомонится. В январе подергался, задергается вновь. Нужно успеть. Проскочить.

Боже, до чего же странно. Вэчекист говорил о том, о чем мечтала Бася. О том, что вчера казалось невозможным по причине полубрака с Юрием. И о чем в первую очередь подумалось теперь, когда военные действия, тьфу, отношения с Юрием, прекращены — и совершенно точно навсегда. Сердце забилось сильнее обычного. Они в своей ЧК читают мысли? Быть может, и историю с Аделиной подстроили? Через Коханчика? Зачем?

Баха, не сходи с ума, приказала себя Барбара. Жизнь состоит из случайностей и совпадений, каковые, сливаясь, образуют диалектические закономерности — и сейчас эта закономерность сидит перед тобой в лице неглупого субъекта в британском хаки и усах, готового осуществить твою мечту. И если ты не последняя дура…

— Помочь? Почему именно мне? — спросила Бася. — И именно вы?

— Я ведь говорил о революционных и патриотических традициях вашей семьи. О ваших социалистических симпатиях. К тому же мы… соотечественники.

Ссылка на соотечественников прозвучала неубедительно. Экая невидаль, в России, с миллионами ее поляков — беженцев, коммунистов, австро-германских военнопленных, русских солдат, мазуриков, буржуазных специалистов. Социалистические симпатии — это, пожалуй, теплее.

— Мы поможем вам с документами и переездом через линию фронта. Каналы есть. Вам поможет человек в Варшаве, наш.

Бася привстала, чтобы возразить. Вэчекист остановил ее жестом.

— Пани Барбара…

«Ба, — восхитился голос, — товарищ Котвицкая сделалась вдруг госпожой».

— Я понимаю ваши чувства, пани Барбара. Поверьте, я бы тоже возмутился, предложи мне кто-нибудь что-нибудь вроде того, о чем вы сейчас подумали.

— Ни о чем я не подумала, — ответила Барбара со злостью и обидой.

— Подумали. Не могли не подумать. И все-таки речь не об этом. Нам не нужна разведка военных секретов. То есть нужна, но где вы ее возьмете? Нам требуется понимание происходящего, чтобы сделать правильные выводы и ускорить заключение мира. Вы же хотите мира между Польшей и Россией?

Бася молчала.

— Хотите, мечтаете о нем. И мы хотим. Все поляки Российской Республики. Не могущие вернуться на родину по причине нелепой войны. Если время от времени мы будем получать от вас отчеты, не только от вас, имейте в виду, это поможет сотням тысяч наших земляков.

У Баси сжались кулачки. Еще сильнее сжалось сердце. Сейчас она произнесет всего несколько слов, и всё. Опять. Как когда-то. Надолго. Если не навсегда.

— Повторяю, — мягко говорил товарищ Збигнев. — Обзоры, сугубый анализ, информация. Почти то же самое, что в газетах, но чуточку детальнее, с прибавлением того, что говорят в салонах, семьях. Общественные настроения. — Он приостановился. — Я закончил. Очередь за вами.

Бася вздохнула и виновато улыбнулась. В пыльном окне за спиной вэчекиста искрилось в разводах робкое февральское солнце. По юлианскому календарю — январское.

— Товарищ Збигнев, понимаете… Я не хочу в Варшаву.

— В самом деле?

— Что мне делать в буржуазной Польше? Тогда как здесь, у нас непочатый край работы. По поручению Анатолия Васильевича мной набросана программа переводов современной польской литературы. Я вам расскажу. Вы ведь любите Жеромского?

5. Синеасты

Планы рухнули в один момент. Третий раз за два года, по разным причинам, но уже в третий раз. Никогда не проехать ей тысячу верст от русской столицы до польской.

— Я сегодня не вернусь, — объявила Барбара коллегам.

— А обед? — удивился Ларионов.

— У меня дела в телеграфном агентстве. Там накормят. До завтра, граждане.

Она понятия не имела, где и какие у нее дела, надо было просто что-нибудь сказать. Только не оставаться в наркомате. Выбежать наружу и брести куда угодно.

Выйдя на крыльцо, Бася резко выдохнула, словно выпустила что-то из себя. Втянула прохладный воздух, спустилась на ступеньку вниз. При виде пригожей девушки лицо симпатичного, тосковавшего на посту стрелка немедленно посветлело.

— Здравствуйте, товарищ Барбара! — нарушил он устав караульной службы.

— Лабди́ен, би́едри стрéлниекс!6

Бася вовсе не знала по-латышски, но будучи интеллигентной столичной совслужащей, усвоила десяток слов из языка обосновавшихся в Москве высоких вежливых парней. Улыбка вышла настоящей. Незачем отягощать других своими горестями, у латышей и собственных хватает. Солдаты-скитальцы. Как и она, который год без родины.

Ступив на панель, Барбара задумалась — не свернуть ли ей налево, к Никольскому мосту. Но привычка оказалась сильнее, и она пошла направо. Обогнув наркомат, в раздумье дошла, по Остоженке, до конца примыкавшего к зданию сада и внезапно услышала:

— Здравствуйте, Барбара Карловна.

Голос был знакомым. Одновременно чуть насмешливым и чуточку смущенным. Затаив дыхание, будто не желая спугнуть — чего? — Бася повернулась. Так и есть, знакомая солдатская шинель. Безучастная физиономия, а в серых глазах — с трудом скрываемое волнение. Стоял за углом садовой ограды, вот она и не заметила, прошла.

— Здравствуйте, Костя. Не ожидала.

Врать было не стыдно. Да и какое вранье, всего лишь вежливая формальность.

— Надеялся случайно вас увидеть, — с обыкновенной своей серьезностью объяснил Ерошенко, — но не предполагал, что увижу так скоро. Даже замерзнуть не успел. Вы домой?

— В Милютинский, в РОСТА. А вы?

В серых глазах обозначилась решимость.

— Невероятное совпадение. У меня там срочное дело. Если не возражаете…

Бася не возражала. В Милютинский можно идти хоть полтора часа, а коль захочется, и целый день. Подставила локоть, как тогда, на Мокотовской.

— Pieszo, panie podkapitanie?

— Sądzę, że tak, bo tramwajów nie widziałem chyba od listopada. Mam nadzieję, że nie jest pani zdania, że panią prześladuję?7

«Дождешься от вас», — хихикнул вредный голос.

* * *

Удивительные дни, бросает в жар и холод. Лидия, Аделина, Збигнев. Чудесные планы. Бездна отчаяния. И после всего — Ерошенко. Чертов фендрик, откуда узнал? Или почувствовал? Но он не из чувствительных. Рационалист, ограниченный сводом правил, не менее глупых и строгих, чем у нее. Такой не стал бы торчать под окнами, выведывать, выспрашивать. Даже в наркомат заходить бы не стал, не желая привлекать к себе и к ней внимания. А если бы она пошла налево, к реке… Нет, в самом деле, откуда? Неужто успел проболтаться Кудрявцев? Если так, то слава болтунам.

По дороге, совершенно против воли вспомнился май пятнадцатого, тот жуткий день, после погрома. Даже улицы, которыми шли теперь она и Костя, были те же. Волхонка. Храм Спасителя. Моховая. Охотный ряд. (Если бы тогда с нею рядом был Костя!) И как тогда, после погрома, почти никто не попадался навстречу. Безумно уставший город, словно колоссальным вакуумным cleaner’ом, был высосан бесконечной войной, коммунизмом, отчаяньем, голодом. Одинокий милицейский, редкие прохожие, красноармейский пост. Лишь однажды обогнал их грузовик да пронесся пару раз мотор с ответработником.

— Представляете, — весело рассказывал ей Ерошенко, — третьего дня я угодил в облаву на Сухаревке. Хотел толкнуть Бальмонта и купить два пирожка, а тут нагрянули преторианцы. Отвязался, но остался без пирожков. Лучше бы вам Бальмонта подарил.

Преторианцами штабс-капитан назвал несчастных латышей. Следовало признать, что и Костя, широкий, просвещенный, образованный, подобно многим соотечественникам криво смотрел на примкнувших к социальной революции немцев, мадьяр и китайцев. Но Костю можно было простить. Он безумно устал за бесконечные пять лет, и Бася его понимала. Но война почти окончена, скоро опять всё наладится. Латыши перестанут гонять торговок пирожками, боши с хунхузами разъедутся по домам. Вновь загремят трамваи, поезда пойдут по расписанию, раскроют двери магазины. Исчезнут воззвания, агитплакаты, жуткие косынки, сапоги, наглые рожи, испуганные лица. Бульвары наполнятся мужчинами — в галстуках и шляпах, с тросточками. И женщинами — в изящных платьях, с купленными на Петровке ombrelles8. Как когда-то в Париже, после революции и террористического помешательства. Но там элегантность избранных сочеталась с нищетою масс, тогда как в новой России красота и тонкий вкус сделаются общим достоянием.

«Тонно же будет смотреться с омбрелью вон та мордатая баба из Выхина», — хмыкнул язвительный голос. «А почему бы, собственно, нет?» — честно возмутилась Бася. Если не она, ее дочь. Внучка, в конце концов. Пóтом и кровью, в жестокой борьбе республика обрела свое право. Кто знает, может через год и она, Барбара Котвицкая, будет выходить из чистого, отремонтированного подъезда — туфельки, шляпка, шелковые чулки — и на извозчике, нет, таксомоторе, проноситься по солнечным улицам Москвы. Ласточкой взлетать по мраморной лестнице и входить — воплощенным зовом пола — в теплый светлый зал фундаментальной библиотеки. На радость профессуре и студентам — и на зависть крыскам, вообразившим себя учеными дамами.

— Не был дома с декабря восемнадцатого. Представляете, кузена хотели мобилизовать петлюровцы.

— Господи! И что?

— Он не из тех, кого удастся мобилизовать.

Косте подошла бы серая пиджачная тройка. Чистейшей английской шерсти. Галстук она бы купила ему как у Мариенгофа, на прошлом вечере в «Стойле Пегаса». На секунду прикрыв глаза, попыталась представить Ерошенко в костюме. Не смогла. Маринегоф с Есениным, те и теперь разгуливают франтами, а Костя всё таскает солдатскую шинель и фуражку со следом от кокарды. В июле четырнадцатого — студенческая тужурка, в сентябре — гимнастерка с непонятными погонами, вот и всё, в чем видела его Барбара.

— Знаете, где я решила, что стану переводить из Неподкупного? — спросила она, проходя под бурой китайгородской стеной по бывшей Воскресенской, ныне Революции, площади.

Ход ее мыслей Ерошенко понял сразу. Как обычно.

— В Александровском саду?

— Тепло. Но не там. Вот здесь.

Бася показала на памятник Жоржу Дантону, черневший на фоне Большого театра. Ровно год назад, на открытии удивительного монстра — голова на пьедестале, словно после гильотины — Бася сказала профессору, что возьмется за Робеспьера.

Переводить холоднокровного монтаньяра профессор предложил ей тремя месяцами ранее, после казуса с монументом Неподкупного в Александровском саду. Открытый третьего ноября, к годовщине переворота, он рассыпался за сутки до празднества, в ночь с шестого ноября на седьмое. Заговорили о взрыве, но моментально угомонились, слишком очевидной была причина — погода и скверный бетон. На следующий день, встретив Басю на кафедре, профессор, хитро улыбнувшись, объявил: вы, Барбара Карловна, возведете Неподкупному нерукотворный памятник. Несмотря на отвращение к жесточайшему из адвокатов, Басе идея пришлась по вкусу. Перевести, беспристрастно откомментировать — почитайте, товарищи, усладитесь. Но одиннадцатого числа германцы подписали перемирие с Антантой и немедленно возникла Польша. Профессор только развел руками: теперь-то вы, Барбара Карловна, на родину. Когда же стало ясно, что опять идет война, Бася решила — переводить. Решила здесь, на открытии памятника еще одному адвокату, Дантону, под речь Анатолия Васильевича. Между площадью Революции и Театральной — ставшей, после смерти председателя ВЦИКа, площадью Свердлова, бывшего фармацевта.

(Адвокаты Франции спровадили на гильотину короля, но русский аптекарь от них не отстал. Трудно, впрочем, разобрать, что и как там было в действительности. В июле восемнадцатого профессор, Бася, все вокруг до дыр зачитывали «Правду», «Известия», пытаясь высмотреть детали между строк. Но видели одну лишь растерянность. «Всероссийский ЦИК, в лице своего Президиума, признает решение Уральского Областного Совета правильным». Это как? Хитрый намек на собственную непричастность или оправдание самоуправства на местах?

В остальном же — густейший туман, нанизывание пошлых, надоевших всем до чертиков словес. Как двести, четыреста, как тысячу лет назад. «В предсмертной тоске цеплялся кровавый режим за смазанные сапоги шарлатана Распутина, устремляя пьяные глазки к небу, плакал, молился, развратничал и снова душил, громил, терзал русский народ. Все трещало. Все рушилось. Крах был неизбежен, и суд истории пришел. Мартовская революция убила самодержавие политически. Но когда его хотели воскресить, в бозе был расстрелян физически носитель этого подлого „порядка”».

«Как-то не по большевистски», — недовольно бурчал профессор, коммунистов не любивший, но уважавший — за прямоту и смелость.

«По-человечески», — говорила себе Барбара. И всё ж опасалась, как бы ночью не приснились ей они, пьяные глазки кровавого режима. И физически расстрелянный в бозе носитель подлого в кавычках порядка.)

— А вы вот, Костя, науку забросили, — строго заметила Бася, шагая по Театральному проезду мимо бывшего «Метрополя», ныне Второго Дома Советов (прямой проход между гостиницей и крепостной стеной по-прежнему был перекрыт). — Неужели навсегда?

— Надеюсь, нет. Вы хотели бы видеть меня ученым?

— Разумеется. Чтобы вы вернулись к римским грамматикам. Где сейчас Евфимий Федорович?

— По слухам, в Петрограде. Но у него с рабочей властью трудности, идейные расхождения. И не только у него. Я пока нашел себе применение в искусстве: записался в Госкиношколу. Безумно интересно. Вам, Бася, как больше нравится: киносъемщик или кинематографический оператор?

Театральный проезд, ни во что пока не переименованный, поблескивал кляксами замерзших за ночь луж. У Никольских ворот Бася неожиданно спросила:

— Костя, если честно, вам не бывает за нас неловко?

— За нас?

— За людей искусства. Художников. Писателей, поэтов. — Не будучи человеком искусства, Бася сказала «за нас» исключительно из деликатности. — Строчим стишки, малюем плакатики, поднимаем дух, призываем вступать в ряды. А сами торчим в тылу, когда тысячи рабочих и крестьян…

Ляпнула и пожалела — зачем? Но Ерошенко ответил ей сразу, словно только что думал об этом. Удивительно, но в редких их беседах так получалось почти всегда.

— Бывает, Бася. В свое оправдание могу сказать, что лично я ни к чему не призываю. Изучаю кинематографическую технику и от участия в братоубийственной войне уклоняюсь вполне сознательно. Полагаю, вы не считаете меня дезертиром?

Бася покраснела. Она ведь имела в виду не его. Быть может, Кудрявцева, Моора, Демьяна Бедного, Вольпина. Возможно, Маяковского — хотя нет, Владимира конечно же нет. Правда, Гумилев в германскую пошел добровольцем на фронт. Мариенгоф служил, пускай и не на линии. Даже Блок — в какой-то инженерной части. А Маяковский… огромный и сильный… странно.

— Нет, что вы, Костя. Вы офицер. Командир. Тогда, в четырнадцатом… Помните?

Ерошенко помнил. Но темы не переменил.

— Вот именно, — сказал он с горечью. — Бывший штабс-капитан Ерошенко. Благодаря причастности к передовым искусствам счастливо избежавший всех мобилизаций. Вам я врать не буду. Стыдно. Скоро поеду на юг. Ближе к фронту.

Бася вздрогнула, разумеется внутренне. (Который раз за эти дни?) Вот теперь ей сделалось страшно, по-настоящему. Значит, Костя тоже надумал перебежать? К Врангелю, к Пилсудскому? Не к Петлюре, конечно, это абсолютно невозможно. Но — перебежать. Обмануть. Тех, кто знает тебя и верит.

Она выдавила, с трудом:

— Значит, всё же примете участие?

Ерошенко заметил ее испуг. Причины, однако, не понял. Остановился, встав спиной к Лубянской площади.

— Нет, Варя, не приму. Убивать соотечественников не стану. Просто буду рядом. Так сказать, делить… Отправляюсь в киноэкспедицию. Кинобригада Юго-Западного фронта. С мандатом и пайком. Свидетельствовать миру о русской революции. Фронт подходящий, наших по другую сторону нет, петлюровщина и поляки. Извините, Бася. Я не хотел.

— Ничего страшного. Наши это кто?

— Русские. Я имел в виду лишь это.

— Петлюровцы не русские?

Ерошенко скривился.

— Бывшие.

— А поляки? Чужие?

— Бася!

— И я, стало быть, чужая, — беспощадно завершила она.

На этот раз перепугался Ерошенко. В расширившихся глазах Бася отчетливо прочла: «Ты самая родная, Баська. Столько лет. Ты же прекрасно это знаешь».

«Так и скажи мне это, — захотелось крикнуть ей на всю Лубянку. — Вслух, прямо сейчас. Сегодня. Когда мне нужнее всего».

Ерошенко осторожно взял ее за руку. Словно бы говоря: «Я понимаю, что позволяю себе слишком многое, но характер нашего разговора…»

Бася благодарно стиснула пальцы. Чуть помедлив, мягко освободила ладонь. Деловито спросила о том, о чем минутой прежде не думала:

— Как вы полагаете, Константин, я могла бы научиться киноделу? Или это слишком трудно для женщины?

Ерошенко не повел и бровью. Лишь что-то, на миг, промелькнуло в глазах. Деловито, как и Бася, разъяснил:

— Пол тут не играет ни малейшей роли. С вашим блестящим систематическим умом. Я познакомлю вас с кинематографистами. Настоящими синеастами, мне не чета. Прямо сегодня, меня пригласили. Хотите?

— Хочу.

Ерошенко в нерешительности помолчал. Наконец осторожно, будто ступая на нетвердый лед, осведомился:

— Ваш муж, надеюсь, не будет возражать?

Выходит, у фендрика оставались сомнения. Маленькие, но оставались. Что же, надо идти до конца. Жалко, не услышат Кудрявцев и Аделина.

— Мужа, Костя, у меня больше нет. Мы с Юрием вчера расстались.

— Понятно, — сказал Ерошенко. Как обычно, без малейшего удивления.

* * *

Дел в телеграфном агентстве ни у Баси, ни у Константина не было. Но он забрел на огонек к знакомому телеграфисту, а Бася — к большому поэту, как раз оказавшемуся в Милютинском, на четвертом этаже, где размещался художественно-изобразительный отдел. У поэта был морковный чай и два кусочка сахарина.

— Отчего вы не сказали сразу про склонность Юлиановой сами знаете к чему? — напрямую спросила Барбара.

Глыбой нависший над Басей мужчина смущенно пророкотал:

— Не обижайтесь, Варя. Хотелось ее проучить.

— За что? Женщина не поддалась вашим чарам? А если бы она меня соблазнила?

Поэт расхохотался.

— Вас?

— А что? Я настолько ординарна? Бердичев? — прикинулась обиженной Барбара и на всякий случай добавила, во избежание политических бестактностей: — Тамбов? Сарапул? Муром?

— Вовсе нет, — с готовностью зарокотал поэт. — В вас именно это и заставляет влюбиться — неординарность в сочетании с абсолютной нормальностью, каким-то крепким, здоровым, ядреным началом. Если бы я мог надеяться на ваше расположение…

— Вы ведь знаете, что это невозможно, — сказала Бася грустно.

— Но вы же расстались с Кудрявцевым.

Бася, будто обессилив, опустилась на венский стул. Так-то, дамы и господа. Не столица Коминтерна, а вёска под Радзымином. Великий живописец успел обежать пол-Москвы? Не терпелось похвалиться успехом в личной жизни?

— Еще болит? — спросил поэт участливо.

— Нисколечко. Стало быть, вы знали о шалостях с актрисами?

Поэт развел руками.

— Разве я мог вам об этом сказать?

— Нет.

— Так что же помехой теперь? Очередь поклонников? Я в самом ее конце?

— Посередине, — утешила поэта Бася.

— А в щечку? По-братски?

— По-братски да. Не более. Ежели увидят, я сгорю со стыда. Лучше чаю мне налейте. И можете отдать свой сахарин, коль скоро так меня любите.

— Сладкое, Варя, я тоже люблю. Лучше синица в руках.

— Что и требовалось доказать. И вообще, я для вас слишком мягкая и добрая. Вам требуется другая, пожестче. Чтобы не баловала.

Поэт вздохнул.

— Пожестче у меня уже есть.

* * *

Идти к синеастам было недалеко. Штаб-квартира в виде комнаты режиссера Генералова размещалась за Маросейкой, в Космодамианском переулке, подле лютеранского собора, в доме общества купеческих приказчиков. Переулок все еще сохранял реакционное название, в соборе со шпилем совершались по-прежнему службы, но в расположенном рядом доходном доме поменялся контингент жильцов. Большинство приказчиков, обезработев, испарилось. Вместо них появилось несколько коммун, в их числе — режиссер Генералов с коллегами. Одним из коллег был съемщик Ерошенко, не рискнувший признаться Барбаре, что ведет ее если не прямо к себе, то по крайней мере в свой дом.

Собравшиеся в просторной комнате режиссера особенного внимания на вошедшую Басю не обратили. Были слишком увлечены дискуссией. Бася и Ерошенко скромно сели на табуретки в углу.

Толстоватый мужчина в бордовой блузе, стоявший посередине комнаты, небрежно кивнул им обоим и яростно продолжил спор.

— Ваш Кулеш — сопляк! Что он может понимать в искусстве? Чистой воды ханжонковщина, хоть сегодня в белый Крым. На месте Луначарского я бы гнал его к чертям, а не давал заказы на агиткартины.

Нападки на неведомого Кулеша были приняты не всеми.

— Не кипятись, Геннадий.

— В самом деле. Лева дело делает.

Толстый человек кипятился по-прежнему.

— Кому не нравлюсь я, пускай отчаливает к Левчику. Только как бы потом не пожалеть.

— Никто не собирается отчаливать, — спокойно заметил мужчина лет, быть может, сорока. — У Кулеша своя бригада, а у нас своя.

— То-то, — проворчал, остывая, толстяк. — У меня своя. Привет, Ерошенко. Кого привел?

— Привет, Генералов. Своих.

Бася заметила — Костин ответ Генералову понравился не очень, чем осталась, скорее, довольна, поскольку Генералов не очень-то понравился ей. Ерошенко представил свою спутницу обществу, и Бася любезно улыбнулась всем находившимся в комнате — трем женщинам (не конкуренткам), и четырем мужчинам (двое вполне ничего).

Генералов цепким режиссерским взглядом впился в ладную фигурку историка Франции, переводчицы и спортсменки.

— Интересуетесь кинематографом, товарищ Котвицкая? Или больше киносъемщиками?

Одна из дам, лет двадцати пяти, хихикнула. Другая, совсем еще девчонка, взглянув на Басю, непроизвольно подправила осанку. Самая старшая, за тридцать, насмешливо качнула головой. Бася решила не врать.

— Пока что больше съемщиками, товарищ Генералов. Но при известных обстоятельствах кинематограф тоже может быть мне интересен.

Трое мужчин и женщина постарше поглядели на Басю с любопытством. Интерес Генералова, напротив, угас, к удовлетворению обеих младших дам. Режиссер присел, закинул ногу на ногу и предложил вернуться к повестке заседания. «С этим вашим Кулешом мы только зря теряем время».

Повестка насчитывала два пункта. Организация хроникальной киносъемки в освобожденном от деникинских полчищ Киеве, съемка бойцов и командиров Юго-Западного фронта и, самое главное, постановка агитационной кинодрамы там же. Что-нибудь про борьбу с наймитами Антанты. Сюжет предлагалось придумать самим, в новейшем американском стиле, с фронтовыми эпизодами и драками. Выезжать предстояло через неделю, до Киева ехать на новом агитпоезде им. Карла Либкнехта, после Киева — чем придется.

— Драму сочинять в Москве не станем. Смастрячим по дороге, а лучше на фронте, исходя из местных технических возможностей. Главное — пленка. Будет пленка, будет продукт. Зенькович, Ерошенко — усекли? А у меня в этом месте, — Генералов постучал по гривастой башке, — наберется на десяток ленточек. Заткнем всех ваших кулешей за пояс — такой параллельный монтаж вальнем, что вашим гриффитам не снилось. Пленка решает всё.

На этом, к Басиному удивлению, деловая часть закончилась. На столе появилась селедка, две бутылки спирта, кипяток, сухари, вареная картошка. Основательно проголодавшись с утра, Бася не отказала себе в удовольствии. Спирт, разумеется, проигнорировала, что не ускользнуло от внимания режиссера.

— Ерошенко, твоя товарка тоже сладкое не уважает? Быть может, товарищ Котвицкая не уважает и синематограф?

Странный логический переход озадачил Барбару не сильно. С причудами творческих личностей она уже была знакома. Как и с их баснословным хамством — пускай не у всех, но у многих, как правило наименее выдающихся.

— Почему не уважаю? Очень.

— Как-то неуверенно отвечаете. Тоже не считаете кино искусством?

Еще один дивный логический переход, однако также в пределах нормы. Мысли творцов скачут с пятого на десятое.

Восемь пар глаз в ожидании воззрились на Барбару. Она порозовела — безо всякого алкоголя. Что ж, товарищ Генералов дал подсказку и теперь он получит за всё. За «твою товарку», за «привет, Ерошенко» и даже за какого-то Кулеша. Сделать глаза равнодушными, тон бесцветным… Но сначала дожевать кусок картошки с замечательно вкусной селедкой.

— Разумеется, не считаю, — пожала она плечами.

Жуткую бестактность Бася допустила не без удовольствия, но душою не покривила. Она действительно думала так; веди себя Генералов приличнее, она просто бы промолчала. Ерошенко насупился. Средняя дамочка взглянула вопросительно. Молоденькая привстала. Даже усатый, похоже, удивился.

— Филология ведь тоже не искусство, — вежливо объяснила Барбара, ласково взглянув на Ерошенко. — И медицина не искусство. Почему же кино должен обязательно называться искусством? Или вот, скажем, из другой области. Шахматы тоже игра, состязание, как теннис, как футбол… Но никто же в здравом уме не вообразит, будто шахматы это спорт. Обидятся все — и шахматисты, и футболисты.

Дамочки помоложе посмотрели на Барбару как на конченого человека. Мужчины выглядели смущенными. Ерошенко более прочих.

— Я сказала что-то ужасное?

Генералов пожевал сухарь. Немолодой с усами протянул Барбаре руку помощи.

— Возможно, мы с вами по-разному понимаем термины?

Решив, что с Генералова хватит, Бася помощи не отвергла.

— Возможно. Говорим же мы о медицинском искусстве, об искусстве инженера, ученого. В широком смысле современный кино, разумеется, тоже искусство. И даже шахматы, пожалуй, в чем-то спорт, хотя…

Она покосилась на Ерошенко. Увы, Басино покаяние ему достаточным не показалось. Но ведь должен был кто-то отомстить бочковатому наглецу. У Генералова сузились глазки.

— И чего недостает кинематографу, чтобы именоваться искусством в смысле искусства?

— Разве в этом есть необходимость? — удивилась Бася. — Поймите меня, — всплеснула она руками, как заправская актерка из театра, — я не враг кино, хроника — это потрясающе. История, живая, навсегда. Но остальное… Вы меня простите… — Она не сдержала улыбки. — У меня не поворачивается язык назвать кинематографических актеров актерами, а режиссеров…

Ерошенко из бледного стал красным.

Немолодой мужчина расхохотался. Вслед за ним — дама постарше. Не удержавшись, захихикали другие. Молоденькая девушка вышла из комнаты, средняя уткнулась глазами в стол, кажется беззвучно смеясь. Генералов, опрокинув стопку и позабыв закусить, так и остался с разинутым ртом.

— Простите, — вмешался еще один мужчина, из тех двоих, что приглянулись Басе, — а театр вы тоже не любите? Живопись? Литературу?

— Люблю, конечно. Именно поэтому…

Генералов мрачно наполнил стопку. Среднего возраста девушка погладила его по рукаву.

— Тогда зайдем с другого бока, — предложил мужчина. — Вам не нравится кино, но чем он9 хуже театра?

Бася не ответила: сравненье представлялось невозможным. Ерошенко обиженно молчал, и это волновало больше.

— Так вот, товарищ Котвицкая, я обещаю… — Мужчина торжественно встал. — Скоро мы будем не хуже театра. Актеры начнут играть. Режиссеры — режиссировать. Появятся звук, цвет.

Третий мужчина, до сих пор молчавший, авторитетно подтвердил:

— Технически вполне осуществимо.

Бася попробовала защищаться. Сознавая, что уже городит чушь.

— Но тогда это будет не кино.

— А зачем вам кино, который вам не нравится? — заговорил усатый. — Это будет другой кино, специально для вас, Барбары Котвицкой. Мы соединим в нем лучшее от театра и кинематографа, от живописи, музыки. Позвольте представиться, Аркадий Зенькович, оператор.

— Очень приятно, — слегка привстала Бася. Усатый был довольно милым и, если приглядеться, не таким уж немолодым. — Однако судя по нынешним лентам, на это уйдет лет двести.

— Максимум десять, — буркнул Ерошенко. Наконец-то. Очнулся.

Бася незаметно взяла его за руку. Безумно захотелось сказать хоть что-нибудь хорошее, безусловно приятное для всех.

— Товарищи синеасты, а можно мне быть честной до конца?

— Будьте, — мрачно разрешил Генералов.

— Так вот… — Бася с удовольствием отметила, что молоденькая, вернувшись, буравит ее ненавидящим взором. — Когда я бываю в кинематографе, я просто смотреть не могу на эти движущиеся картинки. При смене кадров — я правильно говорю? — экран почему-то дергается. У меня болят глаза и всё в мозгах переворачивается

Генералов гневно зыркнул на Ерошенко, словно не Бася позволила себе ересь, а он, Ерошенко, начинающий помощник киносъемщика.

— Барышне хочется, чтобы всё было гладенько и плавненько.

Бася улыбнулась.

— И понятненько. И интересненько. Не только содержательно, но и по форме. Без формы, товарищ режиссер, искусства не бывает.

Последние слова она произнесла весьма авторитетно, словно явилась в Космодамианский представителем Наркомпроса, лично уполномоченным Анатолием Васильевичем истолковать кинематографистам назначение и принципы искусств.

* * *

— Отчего он так зол на этого Кулеша? — спросила Бася, когда они с Ерошенко выходили из парадного в темный и пустынный переулок.

— Кулешова, — поправил Ерошенко. — Леве двадцать, он известен, постоянно экспериментирует, имеет учеников. А Генералову тридцать три.

— Я не знаю ни того, ни другого. Хотя нет. Генералова уже знаю. Он не передумает взять меня в экспедицию?

— Что вы, Бася, люди необходимы. Я провожу вас, и поговорю с ним еще. Где вы теперь живете?

— Дома, в Первом Обыденском. Если это существенно, Юрий спит на полу.

— Бася! — взмолился Ерошенко.

Бася ловко оступилась и нечаянно прижалась к твердому плечу.

6. Брянский вокзал

Проснувшись, Бася сочувственно взглянула на пол. Херинацеус, в своем финском свитере, сидел, прислонившись спиною к стене, и изучал Бузескула.

— Интересно?

— Не очень. Мне выйти?

— Ладно уж. Отвернись.

— Интересно, чего я там не видел?

— Больше не увидите ничего. Выучили, где Аттика?

— Там где Афины, в каком-то углу. Рядом, — он поискал названия, — с Беотией и Пелопоннесом.

— Вы меня радуете.

— Могу порадовать сильнее. Скоро съеду. Сможешь приводить кого угодно. Уезжаю с агитпоездом на юг.

Бася выкарабкалась из-под одеял. Поежилась от холода.

— Каким?

— Имени этого… Которого немцы год назад кокнули вместе с этой… Короче, ты знаешь.

— Карла Либкнехта?

— Точно. Как ты их всех запоминаешь?

Ошеломленная новостью Бася присела на кровать. Что же ей так не везет?

— Папу моего зовут Карлом, забыли? Освободите, пожалуйста, место.

Херинацеус перебрался к окну и, отвернувшись, уткнулся в Бузескула. Бася, превозмогая искушение нырнуть под одеяла, встала в центре комнаты и приступила ко вращениям корпусом. Сколько в этом агитпоезде вагонов — не придется ли им ехать до Киева в одном? Так или иначе, после Киева они наконец-то разъедутся.

— Алюня отправится с вами?

— Разумеется. Ты нам позволишь?

Бася не ответила, переходя ко второму упражнению, махам выпрямленной ногой. Шапка волос цвета ржи снова склонилась над книжкой.

* * *

Первые дни после появления в отделе Афанасия Коханчика второе отделение развлекалось сочинением новых прозвищ, в дополнение к обретенному бедолагой при рождении. (Обретенному в полном соответствии с наблюдением классика: «Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург».)

Неловко признаться, но в глумление над столоначальником внесла свою лепту и товарищ Котвицкая. В оправдание Баси можно сказать, что она проявила наименьшую изощренность, ограничившись вольным переложением фамилии Коханчик на немецкий и французский: Гросс-Либхабер и Гранд-Аман. То, что придумал Ларионов, приводить не стоит, Зиночка Голицына была возмущена. Оригинальнее прочих проявил себя Алексей Пафнутьевич. Знавшийся в Мурманске с британцами, он назвал Коханчика Факиром, заявив: то же самое, но по-английски. Бася, скверно знавшая английский, честно заглянула в три английских словаря, однако слово «fakir» переводилось в каждом как «факир». Других похожих слов, в том числе с буквой «ю» вместо «эй», отыскать не удалось. То ли Алексей Пафнутьевич напутал, то ли вокабула была очень редкой. Ни в «Мартине Идэне», ни «Шерлоке Гольмсе» Басе ничего подобного не попадалось.

Со временем бесславные изыски позабылись, однако на третий день после разрыва с Юрием, когда разрешился вопрос об отъезде на Юго-Западный фронт с кинобригадой товарища Генералова, Басе припомнились придуманные ею и Ларионовым клички. Явившись в наркомат — в бодрейшем настроении, выполнив с утра полный курс гимнастики, — Бася застала в отделении чрезвычайно опечаленную Зину. До обеда оставалась бездна времени, мужчин поблизости не наблюдалось, и столь раннее появление Зинаиды показалось Барбаре странным. Еще более странным оказалось ее обращение с заведующей — обходительное и предупредительное.

— Что случилось, Зина? — не выдержала Бася.

Зина молча наливала кипяток.

— Зина, хей!

Зина подняла глаза, красные, будто заплаканные. Без причины Зина притворяться бы не стала.

— Коханчик… — выдавила она.

— Домогается? — пошутила Бася, вынимая из портфеля припасенную для чая корку хлеба и предполагая что угодно, кроме положительного ответа.

— Да.

Новость была сногсшибательной. Несмотря на звучное призвыще, Коханчик менее всего походил на Дон Гуана. Предположить, что усатое чучело тоже чего-то хочет, было выше Басиных сил. Ей пришлось приложить усилие, чтобы не рассмеяться.

— Знаете, Зинаида, лучше так, чем наоборот. Представьте, сколько женщин страдает от мужского невнимания.

По Зининой щечке скатилась слеза, практически — слезинка ребенка. Бася отыскала в портфеле свежевыстиранный платок.

— Неужели так трудно отказать?

— Трудно, — шмыгнула носом мадемуазель Голицына.

— Чинопочитание? На третий год советской власти?

— Он намекает… Что выставит меня на улицу, без пайка. Если я…

— Ну что ж, на то он и Коханчик. — Бася передала Зинаиде платок. — Wer weiß, vielleicht ist er wirklich ein großer Liebhaber. Sie können es prüfen10. Отличный шанс, вам можно позавидовать.

— Зачем вы так? Вы не такая.

— А какая? Не грымза? Не гордая полячка? Не Марина? Заметьте, ко мне Коханчик кохаться не лезет. Странно, правда?

— Он вас боится.

— Я такая страшная? — Бася посмотрелась в зеркало на облупленной стене. Машинально поправила непослушную каштановую прядку.

— Я не это имела в виду. Вы близки с наркомом.

Бася развернулась.

— Что-о?

Еще одно, очередное потрясение. Анатолий Васильевич, несомненно, мужчина видный, сорок четыре, эрудит, полиглот, эспаньолка. Если бы не Кудрявцев, не Ерошенко да не супруга… Но право слово… За кого ее тут принимают?

— Я хотела сказать, вы с ним знакомы, — пояснила Зина. — Он знает вас и ценит.

Бася выдохнула. Вот ведь кретинка, сформулировала. Институтка, она и в Наркомпросе институтка.

— Словом, вы хотите, чтобы я пожаловалась наркому? Тогда вам следует представить вещественные доказательства недостойного поведения товарища Коханчика. Следы, скажем…

Зина потупилась.

— Я знаю, вы не станете жаловаться.

— Не стану. Другие идеи у вас имеются?

— Имеются. Я хотела бы уехать из Москвы. Вы ведь тоже уезжаете на каком-то агитпоезде. Возьмите меня с собой.

Перспектива видеть рядом Зиночку Голицыну восторга у Барбары не вызвала. Хотя… Синеасты поедут на «Либкнехте» только до Киева, а Зиночка может ехать дальше, к морю, добивать Деникина. Кудрявцев накануне проболтался, что штат не вполне укомплектован, главный художник нуждается в помощниках. Смазливая девчонка наверняка придется главхуду по душе. Превосходный дуплет — сразу по Коханчику и Але. «Тебе не стыдно, милая?» — мягко пожурил Барбару голос. «Я спасаю женскую честь Зинаиды Голицыной», — заверила его она.

Басино предложение потолковать о Зине с бывшим мужем вызвало у институтки прилив энтузиазма. Бася честно предупредила:

— Учтите, мой Кудрявцев он тоже, знаете ли, коханчик.

— Сравнили. Он у вас такой милый. И не толстый совсем, нисколечко.

Бася развела руками.

— Tu l’as voulu, Georges Dandin. Я хотела сказать, vous l’avez voulu11.

— Да, Барбара Карловна. Я бы очень хотела, чтобы вы говорили мне «ты».

Странно, но в этот момент Зинаида показалась Басе симпатичной. Несчастье красит женщину? Или потому, что она похвалила Басиного херинацея?

— Хорошо, — не стала спорить Бася. — Вы тоже. Я узна́ю и завтра скажу тебе, как и что. Держись!

Осчастливленная Зина кинулась Басе на шею. Бася, проклиная институтское обыкновение по любому поводу лизаться, стойко выдержала натиск. Губы сумела уберечь.

— Как ты думаешь, Бася, я могла бы стать у них актрисой? Ведь не театр, а агитпоезд, там Комиссаржевской быть не надо.

— Если я правильно понимаю в искусстве, это решают не художники, а режиссеры.

— А кто будет режиссером, не знаешь?

* * *

Выезд откладывали, вновь и вновь, за разом раз. И всё же торжественный день наступил. Утром Бася сдала в домкобед ключи от комнаты. Председателя заверила, что непременно возвратится. Херинацеус давно был на вокзале. Последнюю неделю, забрав свои пожитки, он ночевал в вагоне, в светлое время занимаясь оформлением поезда. Бася неоднократно виделась в Милютинском и Космодамианском с Ерошенко, но напроситься к ней в гости фендрик не догадался. Можно было не сомневаться: сообщи ему Бася об уходе Юрия, он бы всё равно не напросился.

Почти каждый день холодного бесснежного февраля приносил победные известия с фронтов. В Восточной Сибири иркутский ВРК расстрелял Колчака и Пепеляева. Во Владивостоке появилось советское правительство. Четырнадцатая армия заняла Одессу. Конармия Буденного пробилась на Кавказ. Деникин отбил было Ростов, но сразу же его оставил. (Счастье, что родители и Маня смогли покинуть бедный город годом ранее. За победами в гражданских войнах лучше наблюдать издалека. Желательно не зная подробностей.)

На новом Брянском вокзале, слегка уже пошарпанном, но грандиозном, построенном в самый разгар войны, стоял под стеклянным перронным навесом нарядный агитпоезд имени Карла Либкнехта, без малого две недели украшавшийся главхудом Кудрявцевым и бригадой его помощников и помощниц.

К изящному, с полуколоннами и башней, строению товарищи Голицына и Котвицкая подъехали на автомобиле наркома, вместе с его хозяином. Прямо из наркомата, куда зашли попрощаться с коллегами — Ларионовым, Алексеем Пафнутьевичем и Иудушкой Богоявленским. По дороге Анатолий Васильевич похвастался последним своим достижением: по его ходатайству Малый Совнарком присвоил Ермоловой звание народной артистки.

— И еще одна новость, — сообщил он, помогая Басе выбраться из кузова. — Новым комендантом поезда назначен Афанасий Гордеевич Коханчик. Его предшественник внезапно заболел, пришлось выкручиваться. Вы не рады, Барбара Карловна?

Бася в смятении посмотрела на Зину. Однако страха на ее лице не обнаружила. Двухнедельное общение с главхудом и актерами преисполнило девчонку оптимизмом; на фоне потрясающих мужчин зловещий образ Гросс-Либхабера поблёк. Нарком же явно был доволен, что избавился от никудышного сотрудника.

«Ну и славно», — подумала Бася, успевая на ходу полюбоваться колоннами и потолком вокзальной залы. Завести бы рабочее платье такого вот зеленого оттенка — с белым воротничком получится неплохо. Косте понравится, да и Юрий бы одобрил.

— А вот и Афанасий Гордеевич, — указал нарком эспаньолкой, когда, пройдя через залу, они ступили на уникальный дебаркадер. Руки Анатолия Васильевича были заняты саквояжами сотрудниц. Тяжеленный Басин кофр с переводами и книгами волок прикомандированный к наркому латыш.

Действительно, первым, что бросалось в глаза на многолюдном сегодня перроне, было грузное тело Коханчика. Перед ним торчала другая хорошо известная Басе фигура, а именно херинацеус, иными словами — главхуд. Нервно сжимая крепкие и ловкие пальцы, он выслушивал упреки нового начальника, не вполне довольного проделанной работой.

— Где, я спрашиваю вас, польский пан? — терзал Коханчик всклокоченного Кудрявцева. — Изобразите пана, и чтоб наглядно. Толстого. В кафтане. С красным кушаком. В шапке специальной, квадратная такая, с пером. Губы красные, рачьи буркалы. С сабли — кровища рекой. И угнетенных у вас пока мало. Добавьте негра и китайца.

Юрий отбивался из последних сил.

— Товарищ Коханчик, откуда в Польше негры?

— Мы жеж не только польских трудящихся спасаем, а угнетенных целого света.

— Польский пан, он что, целый свет угнетает?

— Не он один, английские лорды способствуют, американские империалисты, Пуанкаре. Но они не влезут, места нет. А негра с китаёзой вон в тот угол можно присобачить.

Заметив подошедшего наркома, Кудрявцев бросил молящий о спасении взгляд. Бася бездушно подняла глаза к стеклянному навесу. Коханчик обернулся.

— Товарищ нарком! Анатолий Васильевич!

— Слышал, слышал, — пожал тот руки спорщикам. — Полагаю, Афанасий Гордеевич, вам следует смягчить свою концепцию польского пана. Все же поляки, они…

— Тоже люди, — подсказала Бася, отвлекшись на секунду от ажурных перекрытий.

Коханчик предпочел ее и Зину не заметить.

— Простите, товарищ нарком, — сказал он твердо, — только так. Нам украинцам про польских панов виднее.

Замечание про украинцев нарком пропустил мимо ушей. (Бася подозревала, что бывшему гимназисту из Киева послебрестский жаргон давался труднее, чем иным товарищам по партии, готовым обозвать пол-России марсианами, лишь бы шло на пользу революции.)

— Ну а негр вам зачем? — поинтересовался нарком. — Он ведь нарушит композицию.

Кудрявцев закивал. Коханчик не сдавался.

— Негр нам совершенно необходим. Для трудящихся масс Украины. Чтобы знали — не их одних гнобят. Притесняют то есть.

Нарком заметил, с некоторым уже раздражением:

— Товарищ Коханчик, можно без перевода. Я родом из Полтавы.

Коханчик осклабился. Злой на наркома из-за внезапной командировки, он мстил ему как мог.

— Колы ж це було, товарышу наркоме? Та й не з народу вы, з панив.

Зина бросила на Басю ошалелый взгляд. Нарком, равнодушно проглотив очередную глупость, повернулся лицом к Кудрявцеву.

— Так и быть, присобачьте товарищу Коханчику негра. Посимпатичнее, вроде Пушкина. Но никакой кровавой шляхты и прочей чепухи. Такой рекламы и без нас хватает. Афанасий Гордеевич, показывайте, чем вы еще намерены осчастливить трудящиеся массы Украины.

Обескураженный Коханчик, что-то бормоча, повел наркома за собой. Следом двинулись латыш и Зинаида. Бася, приотстав, спросила херинацея:

— Юрий, вам принести фотокарточку Пушкина?

Кудрявцев, измученный Коханчиком, обидного предложения не услышал. Спросил:

— Не передумала ехать?

Бася повела плечом.

— В каком вагоне кинобригада?

— В третьем. Учти, они все пьяницы.

— И развратники. Мне не привыкать.

Метрах в двадцати, среди снующих туда-сюда людей она заметила Анатолия Васильевича. По-прежнему с Басиным саквояжем, он беседовал с режиссером Генераловым. Зиночки рядом не было. Мелькнула грязно-серая шинель. Ерошенко, нет? Юрий никак не отпускал.

— Слушай, Баська, почему ты тогда назвала меня ежиком?

Пересказывать басню о доверчивой змее было бы чудовищно несправедливо. Юрий, в отличие от наглого ежа, жилище гадюки покинул. Снова пришлось выкручиваться.

— Я же сто раз говорила: Юрий по-польски Ежий. Забыли? Вы никогда меня не слушали, Кудрявцев. Когда я буду на Юго-Западном фронте, я могла бы заехать в Бердичев.

— Аделина из Минска! — вскипел Кудрявцев, но быстрей обычного сообразил, что Бася шутит. — Все же змея ты, Котвицкая.

— Идите уж, генерал Казановский.

И сама удивилась сказанному. Почему генерал? Почему Казановский? Ах да, режиссер Генералов, человек искусства, напоминает ей другого человека искусства, Кудрявцева, а люди искусства, в том числе Кудрявцев, подражают, с большими или меньшим успехом Казанове. Цепь ассоциаций, однако.

Порыскав глазами по перрону, Бася вновь увидела наркома. Рядом строился в шеренгу небольшой, из пяти музыкантов оркестр. Намечался короткий митинг. Нужно было освободить от саквояжа и кофра наркома и латыша — где он, кстати? вот! — и устроить багаж в вагон с кинобригадой. Потом отыскать Ерошенко.

— Бася, — прозвучало робко сзади.

Только ее Барбаре и недоставало — пучеглазой статуи Свободы. И ведь не отмолчишься теперь обиженно. В одной и той же лодке, до самого города Киева. Не день, не два, не три.

— Здравствуйте, Аделина. Очень рада.

Вот скажите, где их учат делать глазки? Можно подумать, перед Басей не малолетняя блудница из Бердичева, то есть Минска, а рафаэлевская святая, обиженная злою супругой нежно любимого ангела. И к чему непременно хвататься за руку?

— Басенька, милая, хорошая…

Не поддаваться, Баха, знакомые приемчики. На Мокотовской ими славился знаменитый кот Свидригайлов. Тоже был мастер, напакостив, беззащитно свалиться на пол и жалобно заглядывать в глаза.

— Простите меня! Я не знала…

Чего ты не знала, солнышко? Что нельзя использовать мужей прямо на жилплощади их жен? Чем тебя он взял — и как тебя он брал? Где — известно. На Басиной кровати.

— Юрий сказал мне, что у вас принципиально свободные отношения. И в данный текущий момент вы в объятиях любовника. То есть любовницы. Лидии Юлиановой. Лижущей Пантеры.

Оркестрик грянул «Варшавянку». Не старую, о кровавом дне славы, а новую, «смело поднимем знамя мы наше…» Нарком, уже без Басиного саквояжа, поднимался на подножку салон-вагона. Появлялись всё новые лица. Приехала начальница внешкольного отдела Крупская, супруга предсовнаркома Республики.

— Аделина, — очень строго сказала Бася, — запомните: у меня нет, не было и никогда не будет любовницы.

Лицо потрясенной Аделины вытянулось. На смущенном челе обозначилась мысль. Бася доверительно шепнула:

— Знаете почему? — Аля растерянно крутнула головой. — Мне больше нравится… — Остальные слова она проговорила Але в ухо, нежно-розовое, идеальной формы, ничуть не менее красивое, чем Басино.

Бедняжка густо покраснела. Возможно, как ни разу за свои девятнадцать лет. Бася, удовлетворившись, ласково кивнула девочке и отправилась на поиски латыша.

Анатолию Васильевичу внимали столпившиеся у салон-вагона артисты, художники, синеасты, красноармейцы и оркестранты. Рядом с латышом стояла Крупская, тут же был охранник, приехавший с нею, кажется тоже латыш. Тот, что был при Басиных вещах, с удовольствием передал их хозяйке. В отдалении мелькнула фуражка Ерошенко, и Бася стала протискиваться туда — между занимавшим противоположный путь эшелоном и внимавшей наркому толпой. «Особенно хочу предостеречь вас, товарищи, в особенности артистов, от псевдореволюционной халтуры. Глубокое заблуждение считать, что рабочие и крестьяне не в состоянии оценить качество исполнения. Опыт последних двух лет показывает…»

— Варя, добрый день. Вам не тяжело? — пророкотало сверху густейшее basso profondo.

Барбара вскинула глаза. Надо же, и он сюда приехал. Выдался свободный день или не посетило вдохновение?

— Здравствуйте, Володя. Если хотите, можете помочь.

Вместе с бывшим футуристом они выбрались к головному вагону. Фуражка Ерошенко осталась позади.

— Кого вы там высматриваете? — спросил поэт ревниво.

— Несущественно. Пришли послушать Анатолия Васильевича?

— Вы ведь понимаете зачем. Проводить. Вас. Преподнести подарок.

— Подарок?

— Да. Пожалуйста. Прошу вас, возьмите.

В приоткрытой конфетной коробке чернел миниатюрный браунинг с вензелем на рукоятке, буквы F и N.

Бася улыбнулась.

— Чтобы было из чего застрелиться?

— С вашим несокрушимым душевным здоровьем? Пригодится как пугач. У нас тут по Москве ходить опасно, а вы почти на фронт. Инструкция прилагается. Кто он, счастливый избранник? Покажете?

— Тайна, — сказала Барбара. — Не сердитесь.

Фуражка Ерошенко упорно пробивалась сквозь аудиторию наркома. «Еще одна наша задача — способствовать излечению общества, психика которого искалечена двумя жесточайшими войнами. Сейте семена гуманизма и человеколюбия, учите прощать оступившихся, помогайте изжить готтентотскую мораль. Пусть залогом гражданского мира…»

— Умный хоть? — спросил поэт Барбару.

— Надежда науки. Древнеримская словесность, славянское языкознание.

Ерошенко выбрался из толпы и, встав в пяти шагах, у платформы военного эшелона, рассматривал с улыбкой Барбару и великана. Великан посетовал:

— Не зря я ненавидел в гимназии всё древнее, церковное и славянское. Он случаем не поп?

— Черное духовенство. Монах. Католический.

— Иезуит? — неизвестно чему обрадовался поэт.

— Доминиканец, — призналась Бася. — Изгнан из обители за совращение юной паулинки.

Нарком закончил выступление и, сойдя с подножки, говорил о чем-то с Крупской. На перроне сделалось свободнее, публика рассеялась вдоль поезда. Оркестрик заиграл «Czerwony sztandar»12. Снова польское, будто кто-то попросил, специально для Барбары. Нарком, между прочим, мог. Торжественное прощание с одной из лучших сотрудниц. Трудолюбивой и безмерно скромной. Отказавшейся, после ухода в морской генштаб Лары Рейснер, занять секретарское место.

— Тогда другое дело, — одобрил поэт совращение доминиканцем паулинки. — Не боитесь?

— Меня и Лидия не устрашила.

— Пантера?

— Что за оскорбительная кличка? Слышу второй уже раз.

— Из книжки одной дурацкой. Не бойтесь, я не читал. Ба, а вот и лупа из фабулы…

Он повел глазами в сторону. По перрону, лавируя меж кучками людей, бодро шла в сопровождении товарища Збигнева поэтесса и живописка. Бася вопросительно взглянула на поэта.

— Вся Москва отправляется в Киев?

— Верно, захотелось подкормиться и погреться. Год назад тоже многие поехали.

— Все же вам следовало быть с нею добрее.

Пантера поднялась в салон-вагон. Товарищ Збигнев остался у подножки. С ним беседовал нарком и Крупская. Барбара ощутила беспокойство.

— Басенька, будь всё так просто… — В словах поэта послышалось: «Будь с вами всё так просто». — Ну да ладно, принцесса Греза, долгие проводы лишние слезы. Вернетесь в Москву, заходите. Вместе с коварным доминиканским соблазнителем. Буду ждать.

Великан осторожно подержал ее руку в своей и двинулся к вокзалу, рассекая толпу агитаторов и пропагандистов, как «Титаник» волны Атлантики. Бася сделала шаг к стоявшему в пяти шагах штабс-капитану.

— Барбара Карловна! — позвал ее нарком.

Ерошенко хихикнул. Бася повернулась к Анатолию Васильевичу. Улыбнулась товарищу Збигневу, сухим кивком обменялась с Крупской.

— У меня для вас новость, — сообщил нарком. — Будем переносить Дантона.

— Куда? — машинально спросила Бася.

— Пока не знаем. На площади Свердлова планируем Карла Маркса. Вы продолжаете работу над Робеспьером?

— Конечно. Вот. — Бася показала на кофр.

— Вам бы и самой пора начать писать. Сделайте нам брошюрку о женщинах французской революции. О Шарлотте Корде, мадам Ролан, Теруани де Мерикур…

— Теруани? — скривилась Бася. — Лучше о Люсили Демулен.

— Хорошо, напишите о мадам Демулен.

Теперь скривилась Крупская.

— И о мадам Ламбаль не позабудьте вкупе с прочими жертвами террора. Товарищу Котвицкой, прежде чем писать, следует преодолеть буржуазный идеализм.

Бася ухмыльнулась. Идеализм… С первых дней недолгого пребывания во внешкольном отделе она бесила комиссаршу иным — цветущим возрастом и древнеримским профилем. Возможно, еще и независимостью. Но независимостью в революцию не удивишь. Зато каштановыми волосами… Подошедший с кинокамерой Зенькович отсалютовал Ерошенко и стал подыскивать место для аппарата.

Крупская строго поглядела на наркома.

— Да и вам, Анатолий Васильевич, нужно кое-что пересмотреть. О какой готтентотской морали вы сегодня толковали? О той, когда благом является зло, причиненное нами врагу? Простите, но подобная мораль на войне необходима.

Нарком вздохнул, по обыкновению — печально.

— Надежда Константиновна, не спорю. Но прошу обратить внимание: гражданская война почти окончена, мы на пороге гражданского мира.

— Все же обдумайте свои формулировки. И кстати, почему коллективу, едущему работать в украинской среде, вы не сказали о борьбе с великорусским шовинизмом?

Нарком подавил раздражение, по обыкновению — привычно.

— В следующий раз непременно. — И обратился к своей бывшей сотруднице. — Барбара Карловна, печальная информация по польским культурным ценностям. Касается Бернардо Беллотто.

— Каналетто?

— Именно. Получил на днях письмо от Бенуа. В гатчинском музее поселился штаб армейской части. Нарушен температурный режим, страдают картины с видами Варшавы. Бенуа заявляет, что если штаб не уберут, то пусть его освободят от должности.

Крупская нахмурилась.

— Напишите сегодня же Владимиру Ильичу, — посоветовала она, и в одночасье перестала быть для Баси безнадежной старой стервой. Все-таки прав был папа — следует оценивать людей по хорошим их делам, а не цепляться к неизбежным недостаткам. Да, некрасивая, фанатичная, но если вдуматься, героическая женщина, взвалившая на плечи непосильный тяжкий груз.

— Анатолий Васильевич, — напомнил о себе товарищ Збигнев. — Вы знакомы с составленной Барбарой Карловной программой польских переводов?

— Разумеется! — обрадовался нарком. — Теперь, когда война с Пилсудским почти завершена, данная программа до крайности важна. Пора заживлять нанесенные друг другу раны. Надеюсь, Барбара Карловна, вы что-нибудь переведете сами. «Le Fleuve fidèle»13 Жеромского — это буквально для вас, внучки январского повстанца. Мы обязаны развивать культурные связи между новой Польшей и свободной Россией.

В сощурившихся глазах Надежды Константиновны Бася прочла общеизвестное: «Анатолий Блаженный», — и сказала, назло всему внешкольному отделу:

— Конечно, Анатолий Васильевич! Сегодня же начну. У меня при себе экземпляр.

— И обратите внимание на новинки. Над чем работает Жеромский сейчас? Товарищи кинематографисты, берегите Барбару Котвицкую, она наш самый ценный кадр.

— Бесценный, — твердо поправил наркома Ерошенко.

Нарком блеснул стекляшками очков.

— Вам виднее, товарищ…

— Ерошенко.

Услышав звонкую фамилия на «ко», воспрянула духом и Крупская.

— Вот и отлично. Украинский элемент в кинобригаде налицо. Товарищ Ерошенко, вы отвечаете за борьбу с великорусским шовинизмом ваших товарищей.

«Только бы Котька ничего не ляпнул в ответ», — опасливо подумала Барбара.

В десяти шагах застрекотала камера — Зенькович, расставив треногу аппарата, начал съемку. Возле наркома стала копиться толпа желающих остаться в истории. Надежда Константиновна поправила шапочку.

— Барбара Карловна, — шепнул нарком. — Джон Рид привел французских и британских корреспондентов. Давайте-ка грянем «L’Internacionale». Начинайте, у вас прекрасный голос.

Насчет голоса нарком преувеличил. Голос был красив, но для исполнения гимнов на вокзалах слабоват. Но ведь за нею подхватят другие. Бедный Костя, реакционер и шовинист, придется ему потерпеть.

Потерпишь?

Неуверенно улыбнувшись окружающим, Бася, как в детстве, прикрыла глаза. И резко распахнула.

Debout, les damnés de la terre!

Без сигнала, сразу же вступил оркестр. Зазвучали голоса наркома, Крупской, товарища Збигнева.

Debout, les forçats de la faim!

La raison tonne en son cratère,

C’est l’éruption de la fin14.

С третьего стиха песня памяти парижских коммунаров и новый гимн России громыхала под сводами десятками голосов. Пели концертная, театральная, библиотечная и цирковая бригады, кинопроекционная лаборатория, Зина Голицына, Лидия Юлианова. Безмолвно раскрывали рты Коханчик, Генералов, херинацеус. Зенькович был занят киносъемкой, но его молчание компенсировали вставшие рядом писатель Джон Рид и девочка-бельгийка из Коминтерна. Четверо приведенных Ридом иностранцев молчали, но пятый все-таки не удержался и запел, следом за загадочными русскими. Бася толкнула локтем Ерошенко. Дождавшись конца строфы, Костя вежливо вывел рефрен.

C’est la lutte finale;

Groupons-nous, et demain,

L’Internationale

Sera le genre humain15.

7. Интервью

Вильно, Свентоерская, 4

24 февраля 1920 года

— Вы в самом деле не верите в дьявола? — удивленно спросил небольшой человек со впалыми и бледными щеками. — Быть может, в Антихриста тоже не верите? Вы христианин?

— Разумеется, — пробормотал редактор, седовласый и почтенный доктор. — Но… Мы живем в двадцатом веке. Видите ли…

— Вижу, — тряхнул человечек темной, чуть рыжеватой, аккуратно подстриженной бородкой. — Я вижу многое. Мы только что выбрались из России. И видели такое…

Спутник говорившего, несколько более внушительный, хотя и безбородый, утвердительно и сумрачно кивнул. В беседу с русскими гостями включился товарищ редактора.

— Мы нисколько не сомневаемся в трагичности происходящего на вашей родине, — заговорил он быстро, — и в той угрозе, что несет большевизм цивилизации. Но все же полагаю, вы выразились фигурально?

Маленький мужчина посмотрел на польских собеседников с почти нескрываемой жалостью. Товарищ редактора своею повадкой напомнил ему полячков Достоевского — совершенно не тот героический тип, что взлелеял небольшой мужчина в своей истерзанной большевистским безумием душе.

— Фигурально выражаются другие, — произнес он холодно. — Если я и выражался фигурально, то в иных обстоятельствах. Теперь нам русским не до фигур. Вы поляки, наслаждаясь обретенною свободой, пребываете в эйфории. Тогда как мы в России, утратив даже видимость свободы, о былом прекраснодушии забыли. Когда становится нечем дышать, когда ваше достоинство каждодневно попирается, а физическое существование под угрозой…

— Но признайте, это слишком сильно, — покачал головою редактор, — называть десятки, быть может сотни тысяч соотечественников сынами дьявола. Даже если они погрязли в злодействах, даже если пошли за Лениным и Троцким, даже если…

К бледным щекам небольшого мужчины внезапно прихлынула кровь.

— Вам известно, что такое китайское мясо?

Поляки — в кабинете их было трое, редактор, его товарищ и третий, стоявший у окна, высокий, подтянутый, тщательно выбритый, русоволосый — молча дали понять, что о китайском мясе еще не слышали. Оба русских зловеще переглянулись. Маленький мужчина провел ладонью по бороде.

— В Петрограде бабы на базаре торгуют мясом неизвестного происхождения. В условиях организованного большевиками голода и… массовых расстрелов. Когда давно уже съедено всё. Вы понимаете?

— Не совсем, — признался редактор, покосившись на стоявшего у окна русоволосого. Тот, судя по кривой усмешке, догадался.

— Съедено всё, — прищурил глаза русский гость. — Если не съедено, разграблено китайскими и латышскими продовольственными бандами. Всё, подчистую. Тысячи русских людей голодают, убиты за неповиновение, сожжены в своих домах. И вдруг… появляются пирожки. С мясом. В то самое время, когда чекисты, в их числе китайцы, расстреливают… Невинных… Тысячами.

Стоявший у окна посмотрел на бородатого мужчину с некоторым… не то что презрением, но не вполне уважительно. Спутник бородатого ответил тяжким взглядом исподлобья.

Зловещую паузу прервал товарищ редактора.

— То есть китайским мясом называют… — начал он. И сразу же испуганно замолк.

Молчание нарушил стоявший у окна. Ему положительно недоставало такта. Недостаточно почтенный возраст? Житейская неопытность?

— Германцы сожрали бельгийских детей еще в четырнадцатом. Французы теперь подъедают немецких. Особенно стараются колониальные войска. Кстати, позавчера они растлили последнюю рейнско-мозельскую девственницу.

Спутник маленького человека резко встал.

— Милостивый государь, что вы намерены сказать?

Редактор обеспокоился.

— Дмитрий Владимирович… Господин Высоцкий…

— Я могу уйти, — равнодушно предложил русоволосый, названный Высоцким. — Беседа с эмигрантами в мои сегодняшние планы не входила.

От последних, безучастно произнесенных слов у русского, названного Дмитрием Владимировичем, перекосилось породистое лицо. Редактор с товарищем синхронно опустили глаза, сожалея, что пригласили сюда Высоцкого. Думали переубедить осточертевшего им варшавского скептика, дать ему услышать живой русский голос, только что оттуда — и чей…

— Это излишне, — тихо проговорил маленький мужчина, устремив глаза куда-то вдаль. — В свободной стране каждый волен высказывать собственное мнение. Мы не на большевицкой территории, господа. Если бы господин Высоцкий побывал в России…

— Я русский офицер. Пятый Сибирский корпус.

— Дмитрий Сергеевич имел в виду советскую Россию, — снисходительно пояснил спутник маленького мужчины, Дмитрий Владимирович.

* * *

В Вильно маленький мужчина приехал из Минска. С женою и верным многолетним другом.

Им не хотелось признаваться, но Минском они были сражены наповал. Потрясены, раздавлены. Горшая изнанка русской натуры вновь явила смертоносный и самоубийственный, бесчеловечный и губительный оскал. Искуситель проник и сюда, приготовляя окончательное свое пришествие.

В Бобруйске будущее казалось очевидным. Перебравшись через польско-большевицкий фронт, они, глазам не веря, смотрели на витрины магазинов, настоящих, подлинных, истинных магазинов, в которых можно было — покупать. Их потрясало и радовало всё — белые булки, колбасы, шоколад, чулки, надежная уверенная власть, твердой рукой умиротворенное население — после хамского кошмара зиновьевского Петрограда, непрестанных унижений, ежечасного липкого страха и невозможности повлиять на происходящее — невыносимой в первую очередь для него, ранее всех всё прозревшего и единственного, кто знал, что надо делать. Не ради белых булок бежал он из Петрограда.

Выправить бумаги для чтения лекций (sic) бойцам и командирам (sic) красной армии (sic) удалось сравнительно легко. Хамская власть, отвергнутая честными людьми России, цеплялась за любую видимость своего с ними сотрудничества, раздувая малейший фактик их лояльности. Превозносила несчастного, оступившегося Блока, обезумевшего от жажды оваций Шаляпина, всеми позабытую Ермолову, бездарного Брюсова — не говоря о негодяях вроде Горького. Каких таких лекций для красноармейцев дети Люцифера ожидали от него? О революционной борьбе ранних христиан с антинародным рабовладельческим режимом? О товарище Спартаке? Ах, да о декабристах. Душителям свободы отчего-то любы декабристы, вышедшие ради свободы на площадь. Идиоты, кровавые китайские болваны, умственные извращенцы. Однако большевицкий идиотизм сыграл ему и Зинаиде Николаевне на руку. Сатана еще раз просчитался. С ним и Зинаидой Николаевной у Сатаны не получалось ничего.

Но сначала были четыре дня в поезде. С мешочниками, красноармейцами, мужиками и прочим сбродом. Потом корчма еврея Янкеля, ловко освобождавшего бегущих от имущества в уплату за гнуснейшее жилье. Затем путь с контрабандистами через снежную пустыню под Жлобином. И наконец — первый пост, первые люди, первая людская речь из-под шапок с квадратным верхом. «Кто вы есть? Вер зайд ир?» — «Беженцы, руссише флюхтлинге». «Сконд? Вохер?» — «Аус Петроград». «Доконд? Вохин?» — «До Варшавы, нах Лондон, нах Парис». Милые мальчики из Großherzogtum Posen16, немецкая культура, славянская душевность. Последняя надежда утратившей человеческий облик земли, прозванной бесноватыми РСФСР.

А потом — минский позор. Не его позор, но их — минчан. Минской, так сказать, интеллигенции. Провинциальной, тупой, ограниченной. Шовинистической, злобной, не готовой поступиться ничем. Способной ложно понятым патриотизмом окончательно сгубить Россию, Европу, христианство, культуру.

Неспособные на благодарность, ничего не понимающие — и это сейчас, когда, треща по швам, на глазах исчезали фронты.

Красные орды вломились в Одессу. Советы допущены во Владивосток. Степи за Манычем устланы казачьими трупами. Испарилась Северо-Западная, так и не дошедшая до Петрограда армия. В Прикаспии уничтожена Уральская. Пал Архангельск. В два месяца, какие-то два месяца, на пяти, на шести направлениях, разделенных тысячами верст, рухнуло практически всё, что сопротивлялось дьяволу на протяжении двух лет. Тоже дело человеческих рук? Но нет, не слышат, предпочитая остаться глухими.

И так всегда. Он раз за разом указывал на дьявола — а люди над ним потешались. Когда же предреченное сбывалось, о нем никто не вспоминал. Но ведь он, именно он, не Борис, не Александр Федорович, не другие революционеры, прозрел Антихриста в Ульянове, коренастеньком субъекте с мефистофельской бородкой, прозрел еще в апреле, едва тот появился в Петрограде. И увы, оказался прав.

И перед войною был прав. Он говорил им, кричал, убеждал, но они — черносотенцы, националисты, либералы — не пожелали поступиться ничем. Ввязались в преступную, бессмысленную войну. С культурным народом Европы, многократно превосходящим русский в материальном и духовном плане. Забыв Христа, твердили об отечестве, вражеской агрессии, угрозе германизма. Словно после нападения Вильгельма на Россию нельзя было договориться, поступиться малым — чтобы спасти большое.

Годами он им указывал на опасность. Теперь он укажет им путь ко спасению. Собственно, уже указал его, в Минске. Но не был услышан, опять. Невероятно, но местная интеллигенция, освобожденная поляками от большевизма, их, поляков, своих освободителей, ненавидела. Всеми фибрами провинциальных душонок. Жаловалась, что ее — смешно сказать — лишили языка. (Спору нет, низшие польские чиновники действительно вели себя бестактно, не делая различий между русскими и евреями, но ведь и русские проявляли чудовищную неблагодарность по отношении к спасителям.) И почему бы русским, после десятилетий русификации Царства Польского, самим не выучиться по-польски? Вопрос исторической справедливости, воздаяния, искупления. Лично он готов. Особенно сегодня, когда Польша является единственной страной, ведущей войну с ленинистами.

Он честно пытался исправить положение. Объяснить, просветить, выступить с публичными лекциями — не для красноармейцев, а для образованного минского общества. И что же? Полные залы слушателей, представители польских властей, полицейские кордоны на улицах — а наутро слухи о его предательском полонофильстве и всеобщее осуждение — за что? Дошло до того, что местная библиотека имени Пушкина отказалась дать место для лекции о Мицкевиче. «Не удивляйтесь, — объяснял приятнейший генерал Желиговский, — нам, полякам, в этом городе не с кем поговорить, вы первый разумный русский, встреченный мною в последние годы». С Желиговским сошлись на том, что новое русское правительство следует сформировать в Варшаве — такое, какое Польша захочет увидеть у власти по свержении большевиков.

Поезда в Варшаву из Минска не ходили. Поэтому он, Зинаида Николаевна и Дмитрий Владимирович отправились в Вильно, годом ранее отбитое у советов. Снег в Вильне не вполне еще сошел, улицы тонули в грязи, гостиница была прескверной, но основное — офицеры, полицейские — внушало твердую уверенность. Почти не попадались на глаза оборванцы и евреи, помнившие здесь о подобающем им месте. Но евреи что-то замышляли, им тоже не нравилось его полонофильство. Следовало быть начеку.

* * *

— В настоящее время Польша — единственный заслон цивилизации от большевизма, — неторопливо, словно размышляя, формулировал маленький мужчина. Редактор и коллега делали заметки. — Все разговоры о смягчении режима в Совдепии имеют целью лишь одно — облегчить инфильтрацию большевизма в Европу. Гибельное заблуждение считать, что большевизм есть революция. Большевизм — это реакция, уничтожение культуры и новое порабощение человека. Он являет собою гораздо более жестокую форму царского деспотизма. Орудие Ленина и Троцкого — обман непросвещенных неграмотных масс. Польский солдат, идущий в Россию, должен знать: он идет не завоевывать, но освобождать. Русский народ на русской земле встретит его с распростертыми объятиями.

Замолчав, мужчина подлил себе воды. Высоцкий вновь не удержался от замечания.

— Признаться, я не заметил распростертых объятий. Ни в Минске, ни в Бобруйске, ни в Витебске. Возможно, потому, что не ношу военной формы.

— Возможно, — со злостью буркнул спутник бородатого, Дмитрий Владимирович.

Редактор бросил на Высоцкого укоризненный взгляд. Маленький мужчина подумал о своем: снова Минск, сатанинский русский Минск.

— Господин Мережковский, — обратился к мужчине коллега редактора. — В чем, по-вашему, заключалась главная ошибка предводителей белых армий?

— В их контрреволюционности, — убежденно ответил писатель. — В их стремлении возродить бывшее государство, с которым русские массы распростились навсегда. А также в их отношении к новым государственным образованиям. Юденич не желал признать независимости Финляндии. Деникин не высказался определенно по польскому вопросу.

— Несмотря на польское происхождение, — посетовал седовласый редактор на поведение сына польской матери.

Высоцкий счел необходимым уточнить.

— Польскую независимость Антон Иванович под сомнение не ставил.

— Но определенно не высказался, — повторил товарищ редактора вслед за русским автором. — Какую границу ваш Деникин был готов нам гарантировать?

— Видите ли, господин Крукович, — улыбнулся Высоцкий одними глазами, — если требовать границу семьсот семьдесят второго года, то вам ее не гарантирует никто. С тем же основанием можно предложить на русский трон королевича Владислава. Жаль, у господина Пилсудского нет сына.

— Господин Высоцкий! — не выдержал редактор.

— Прошу прощения, господин Сумóрок. Будучи историком, я позволяю себе порой исторические параллели. Не спорю, данная была неуместна.

Немного придя в себя, редактор продолжил беседу с русскими.

— Господа, позвольте спросить. Каково ваше отношение к Польше?

Ответить вызвался спутник писателя. Сам писатель уже устал.

— Мы с господином Мережковским стоим на почве безусловных прав Польши на границы 1772 года. Такое решение является единственно справедливым, и только после признания данных прав могут выстраиваться русско-польские отношения. Это исходный пункт.

Высоцкий, ошарашенный щедростью русской души, краем глаза взглянул на редактора. Тот, признаться, тоже выглядел изумленным, равно как и его коллега, однако изумленным приятно. Тем не менее господин Суморок спросил, во избежание будущих территориальных недоразумений:

— По польскую сторону должны остаться… — Он представил себе географическую карту. — Минск, Витебск, Гомель, Могилев, Луцк, Ровно, Житомир, Винница, Черкассы?

— Именно так, — безразлично ответил господин Мережковский. — Умань, Бердичев, Бобруйск, Мозырь, Барановичи, Пинск. Мы с господином Философовым выступаем за полный отказ от царских захватов. В нем путь к моральному очищению русского народа и возрождению порабощенной большевизмом России.

— Именно так, — повторил вслед за другом господин Философов. — Пока что нам трудно судить о деталях, но необходимость совместной борьбы с большевизмом неизбежно сделает отношения Польши и возрожденной России дружественными.

— Стало быть, вы за дружбу? — поинтересовался от окна Высоцкий.

Господин Философов улыбнулся.

— Вы сомневались?

* * *

Выпив чаю, оба русских откланялись. Следом собрался и Высоцкий. Вечерним поездом он отбывал в Варшаву с репортажем для газеты. Легко догадаться — не самой правой и не самой пропилсудовской. Прощаясь, редактор не удержался от шпильки.

— Господин Высоцкий, позвольте вопрос. Почему вы не в армии? Вы опытный офицер. Я правильно запомнил: пятый Сибирский корпус?

Ответ варшавянина прозвучал довольно странно.

— Дело в том, господа, что я штабс-капитан.

— И что? — не понял коллега редактора.

Улыбнувшись полячку Достоевского, ни в одной армии не служившему, Высоцкий пояснил:

— В нашем польском войске такого звания нет. Капитана мне, понятно, не присвоят. Добровольно же возвращаться в поручики — увольте.

Полячок Достоевского непонятно для чего заметил:

— Вы, я слышал, сражались с красными на Дону.

— На Кубани. К сожалению. Признаюсь честно, последние пять лет люто ненавижу войну. Тем более — с бывшими товарищами и подчиненными. Довольно гадостно бить по своим из пулемета.

— По своим? — спросили виленские журналисты.

— По своим, — ответил, надевая пальто, варшавский.

Когда он вышел, коллега редактора дал волю накопившемуся гневу.

— Напрасно я его привел. Вы уж простите, пан Юлиуш. Сомнительный тип. Такому место в штрафном подразделении.

Господин Суморок развел руками.

— Увы, вы правы, пан Ксаверий. Наш, с позволения сказать, соотечественник показал себя не лучшим образом. Сегодня мне больше понравились русские.

— Мне тоже, — согласился пан Ксаверий. — Особенно господин Мережковский. Не знаю, какой он писатель, но человек исключительно приятный.

— О да, — согласился редактор. — Если бы Россия состояла из Мережковских… Представляете, вместо медвежьей России Суворовых, Кутузовых, Пушкиных, Гоголей — Россия Дмитрия Мережковского?

— С трудом, — признался пан Ксаверий. — Но такую Россию я бы, возможно, признал. Интервью дадим в завтрашний номер?

— Разумеется. Как вы думаете, господин Высоцкий в курсе, что мы сотрудничаем со вторым отделом?

— Похоже, нет. Уж больно он наглый.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Двадцатый год. Книга первая» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

В книге имя Барбара произносится с ударением на предпоследнем слоге, как и русский его эквивалент Варвара. Будьте внимательны: Барбáра, не Бáрбара! Произнесите десять раз, чтобы привыкнуть, и читайте дальше.

3

Никогда (франц.).

4

Кончено, дамы и господа! Меня ожидает родина! (нем.)

5

Понимаете, граждане? (франц.)

6

Добрый день, товарищ стрелок! (латыш.)

7

Пешком, господин штабс-капитан? — Думаю, да, трамваев я не видел, верно, уже с ноября. Надеюсь, вы не думаете, что я вас преследую? (пол.)

8

Зонтиками (солнечными) (франц.).

9

Это не опечатка, а факт языка того времени.

10

Кто знает, возможно он действительно великий любовник. Вы можете проверить (нем.).

11

Ты этого хотел, Жорж Данден. (…) Вы этого хотели (франц.).

12

«Красное знамя» (польск.).

13

«Верная река» (франц.).

14

Восстаньте, прóклятые мира! Восстаньте, невольники голода! Разгневанный разум гудит в своем кратере, это будет последнее извержение (франц.).

15

Это последняя битва; сплотимся же — и завтра интернациональным станет человеческий род (франц.).

16

Великого герцогства Познанского (нем.).

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я