V
Как Жан де Лафонтен написал свою первую басню
По исчерпании всех этих интриг человеческий ум, столь разнообразный в своих проявлениях, мог удобнее развернуться в трех последующих главах, которые мы ему предоставили в нашем повествовании.
Быть может, будет еще речь о политике и интригах в картине, которую мы собираемся писать, но ее пружины будут так скрыты, что читатель увидит только цветы и краски, совсем как в ярмарочных театрах, когда появляется на сцене великан, приводимый в движение маленькими ножками и слабыми ручками ребенка, спрятанного в его остове.
Мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант, по своему обыкновению, принимает избранное эпикурейское общество.
С некоторых пор хозяин переживает тяжелые дни. Каждый приходящий к нему в дом ощущает затруднения, легшие на плечи министра. Нет уж больших и веселых собраний. Финансы — вот предлог, который приводит Фуке, и никогда, как остроумно говорил Гурвиль, предлог не был более обманчивым — тут вообще нет финансов.
Господин Ватель пытается поддержать репутацию дома. Между тем садовники и огородники, которые поставляли на кухню продукты, жалуются на разоряющую их задержку выплаты; экспедиторы, снабжавшие дом испанскими винами, часто посылают счета, которые никто не оплачивает. Нормандские рыбаки, нанятые суперинтендантом, вычисляют, что, если б они были оплачены, эти деньги дали бы им возможность бросить рыбную ловлю.
Однако друзья господина Фуке появляются в приемный день даже в большем количестве. Гурвиль и аббат Фуке говорят о финансах, то есть аббат берет у Гурвиля несколько пистолей в долг. Пелиссон, сидя нога на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открывать парламент. И эта речь — шедевр, потому что Пелиссон сочиняет ее для друга, то есть уснащает ее всем тем, чем не украсил бы для самого себя. Вскоре появляются из глубины сада Лоре и Лафонтен, споря по поводу легких рифм.
Художники и музыканты направляются к столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет ждать. Сейчас половина восьмого. Аппетит разыгрывается все сильней.
Когда все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелиссону, отрывает его от мечтаний и, закрыв все двери, выводит на середину гостиной и спрашивает:
— Ну, что нового?
Пелиссон внимательно смотрит на него и говорит:
— Я взял в долг у своей тетки двадцать пять тысяч ливров — вот они.
— Хорошо, — отвечает Гурвиль, — теперь не хватает только ста семидесяти пяти тысяч ливров для первого взноса.
— Какого взноса? — спросил Лафонтен.
— Вот так рассеянность! — сказал Гурвиль. — Как! Ведь вы же сами сказали мне о маленьком имении в Корбейле, которое должно быть продано одним из кредиторов господина Фуке; вы же и предложили складчину всем друзьям Эпикура; и вы говорили, что продадите часть вашего имения в Шато-Тьери, чтобы внести свою долю, а сейчас вы спрашиваете: «Какого взноса?»
Раздался дружный смех, и Лафонтен покраснел.
— Простите, простите, — сказал он, — это верно, я не забыл. О нет! Только…
— Только ты не помнил, — заметил Лоре.
— Вот истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить — это большая разница.
— А вы принесли вашу лепту, — спросил Пелиссон, — деньги за проданный кусок земли?
— Проданный? Нет.
— Вы не продали свое поле? — спросил удивленный Гурвиль, знавший бескорыстие поэта.
— Моя жена не захотела, — отвечал тот.
Раздался новый взрыв смеха.
— Ведь вы же для этого ездили в Шато-Тьери!
— Да, и даже верхом.
— Бедный Жан!
— Я загнал восемь лошадей. Я изнемог.
— Несчастный!.. А вы там отдохнули?
— Отдохнул? Ничего себе отдых! Там у меня была работа.
— Как так?
— Моя жена кокетничала с тем, кому я собирался продавать землю. Этот человек отказался. Я его вызвал на дуэль.
— Очень хорошо! И вы дрались?
— По-видимому, нет.
— Вы этого точно не знаете?
— Нет, вмешались моя жена и ее родственники. В течение четверти часа я держал шпагу в руке, но я не был ранен.
— А противник?
— Противник тоже нет. Он не явился на место дуэли.
— Замечательно! — воскликнули со всех сторон. — Вы, должно быть, гневались?
— Очень! К тому же я простудился, а когда вернулся домой, жена стала ругать меня.
— Всерьез?
— Всерьез! Она швырнула мне в голову хлеб, большой хлеб.
— А вы?
— А я? Я швырнул в нее и в ее гостей все, что стояло на столе; потом вскочил на коня и приехал сюда.
Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха немного стих, Лафонтена спросили:
— Это все, что вы с собой привезли?
— О нет! Мне пришла в голову превосходная мысль.
— Скажите же ее.
— Замечали ли вы, что во Франции пишется много весьма игривых стихов?
— Ну да.
— И что их мало печатают?
— Законы очень суровы, это верно.
— И вот я подумал, что редкий товар дорог. Вот почему я начал писать одно очень вольное стихотворение.
— О, о, милый поэт!
— Очень неприличное, крайне циничное.
— Черт возьми!
— Я вставил в него все неприличные слова, которые знаю, — невозмутимо продолжал поэт.
Все захохотали, слушая разглагольствования Лафонтена.
— И я старался превзойти все, что писали в этом роде Боккаччо[8], Аретино[9] и другие мастера.
— Боже мой! — воскликнул Пелиссон. — Да он будет проклят!
— Вы думаете? — спросил наивно Лафонтен. — Клянусь вам, что я это делал не для себя, а для господина Фуке. Я продал первое издание этого произведения за восемьсот ливров! — воскликнул он, потирая руки. — Благочестивые книги покупаются вполовину дешевле.
— Лучше было бы, — сказал смеясь Гурвиль, — написать две благочестивые книги.
— Это слишком длинно и недостаточно весело, — спокойно ответил Лафонтен. — Вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.
И он положил свой дар в руки казначея эпикурейцев.
Потом Лоре дал сто пятьдесят ливров, остальные тоже дали, что могли. Когда подсчитали, в мешке было сорок тысяч ливров.
Еще был слышен звон монет, когда суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он все слышал. И этот человек, который ворочал миллиардами, этот богач, познавший все удовольствия и все почести, это громадное сердце, этот плодотворный мозг, который заключал в себе материальную и духовную сущность первого в мире королевства, Фуке появился на пороге со слезами на глазах, погрузил в золото и серебро свои тонкие белые пальцы и сказал мягким растроганным голосом:
— Трогательная милостыня, ты исчезнешь в самой мелкой складке моего пустого кошелька, но ты наполнила до краев то, что никто никогда не исчерпает, — мое сердце! Спасибо, друзья мои, спасибо!
И так как он не мог поцеловать всех находившихся в комнате, то поцеловал Лафонтена и сказал ему:
— Бедняга, из-за меня вы были биты своей женой и можете быть прокляты своим духовником!
— Ничего, — ответил поэт. — Пусть ваши кредиторы подождут два года, я за это время напишу еще сто стихотворений, выпущу их в двух изданиях, продам, и долг будет заплачен!