Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Для кого-то Бог на небе, а для кого-то в собственном сердце. И этот Бог в сердце не даёт опуститься ниже определенного человеческого уровня... Он не позволит ударить ногой собаку, обидеть старика, плохо относиться к родителям...
Возвышенность духа писателя помещается у него в затылке. Сам он видеть её не может. Если же попытается увидеть во что бы то ни стало, то лишь сломает шею.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Как-то после концерта ко мне подошла девушка, она меня так нежно обняла, сказала, что я очень напоминаю ей ее… дедушку. Это было самое-самое, что меня тронуло… я чуть не разрыдался… И сразу так захотелось дедушкой стать!
Обращайтесь с женщиной осторожно! Она сделана из кривого ребра, Бог не сумел создать её прямее; если захочешь выпрямить ее, она поломается; оставишь её в покое, она станет ещё кривее.
Глупого мужчину всегда можно узнать по глупым глазам. Но женские глаза… Чёрт их знает! Не то глубина — не то томность; не то мысль — не то любопытство… и вдруг дура!
Я это чувствую при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, я чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью, раскаяньем.
Слабые люди избегают наслаждения, как если бы они боялись потревожить какую-то врождённую болезненную рану. Для них лучше усыпить эту боль и уснуть вместе с ней.
Искушение подобно молнии, на мгновение уничтожающей все образы и звуки, чтобы оставить вас во тьме и безмолвии перед единственным объектом, чей блеск и неподвижность заставляют оцепенеть.
Бывает, мелькнёт: «вот сейчас разденусь, сяду отдохнуть, покурю» и прямо вспомнишь с болью, что никогда больше не покуришь. Очень мне это напоминает время влюбленности, когда убедился, что не любит она меня и нужно все бросить.
Удовольствия точно мак — только коснёшься цветка, как лепестки опадают; или точно снег, падающий в реку: одно мгновение белый, а в следующее — он исчезает навсегда.
Это ведь слова выдают нас на милость безжалостных людей, находящихся рядом, они обнажают нас сильнее, чем все руки, которым мы позволяем шарить по нашей коже.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Чувство юмора — это то понимание жизни, которое появляется у человека, подошедшего к краю бездонной пропасти, осторожно заглянувшего туда и тихонечко идущего обратно.
Люди понимают только чувства, сходные с их собственными чувствами; другие, как бы прекрасно они ни были выражены, не действуют на них: глаза глядят, но сердце не участвует, а вскоре и глаза отворачиваются.
Они послушно лежали на кирпичах, боясь шевельнуться, чтобы не вызвать раздражения несуществующих конвоиров.
Когда же она вышла из последнего жилища, и крылатый дракон унёс неведомую благодетельницу, туземцы распростёрлись на земле, и тут впервые, может быть, в их девственных душах шевельнулось чувство благодарности и обожания.
Теперь мне нечего было бояться, но я не мог шевельнуться от страха, меня начала бить дрожь – ведь я же был ещё совсем зелёный юнец.