книги, кажется, скоро выживут из кабинета своего хозяина-сотни, тысячи книг, на многих языках и по самым диковинным разделам науки, которые теснятся на полках, лежат на столах, нераспечатанными пачками сложены на полу.
Мы ехали в поезде по Крыму. Когда моя соседка увидела зелёную траву, она так обрадовалась, как будто она была коровой, всю зиму проведшей в мрачном уединении хлева.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Вот — стою — под прицелом Неподвижной мишенью.И рассыпались годы,Как из книги листочки…Под родным небосводомЖизнь по тонкой цепочкеДокатилась до точки.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Надо не сидеть сложа руки, надо действовать, идите из села в село, бывайте всюду, не пропускайте ни одной крестьянской квартиры, напомните, что существует Бог.
Наверно, эпоха умничанья переживает свой последний расцвет. Люди давно уже мечтают о покое. Скоро заурядного человека будут разыскивать, как тенистый уголок на измученной зноем земле. Заурядность станет новым видом гениальности.
Горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Горы только издали имеют форму, а когда на нее взойдешь, то как дом — вошел в дом: разные комнаты, чуланы, кладовые, уборные, коридоры, а крыши не видно.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.