Мы тихо подошли к кабинету. Сквозь полуотворённую дверь я увидел Антона Павловича. Он сидел на турецком диване с ногами. Лицо у него было осунувшееся, восковое… и руки тоже… Услышав шаги, он поднял голову… Один момент ― и три выражения: суровое, усталое, удивлённое ― и весёлые глаза. Радостная Антошина улыбка, которой я давно не видел у него. ― Гиляй, милый, садись на диван! ― И он отодвинул ноги вглубь. ― Владимир Алексеевич, вы посидите, а я на полчасика вас покину, ― обратилась ко мне Ольга Леонардовна. ― Да я его не отпущу! Гиляй, какой портвейн у меня! Три бутылки! Я взял в свою руку его похудевшую руку ― горячую, сухую. ― А ну-ка пожми! Помнишь, как тогда… А табакерка твоя где? ― Вот она. Он взял её, погладил, как это всегда делал, по крышке и поднёс её близко к носу. ― С донничком? Степью пахнет донник. Ты оттуда? ― Из Задонья, из табунов.
Горы только издали имеют форму, а когда на нее взойдешь, то как дом — вошел в дом: разные комнаты, чуланы, кладовые, уборные, коридоры, а крыши не видно.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Есть люди, которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси, которые суконным языком выкликают «Звон победы раздавайся!» и зияющими впадинами вместо глаз выглядывают окрест: кто не стучит в перси и не выкликает вместе с ними?..
Дверь атриума, где он обычно лёжа принимал просителей, оставалась полуотворённой, чтобы в неё мог проникнуть несколько освежённый, но всё-таки тёплый вечерний воздух.
А рядом, за полуотворёнными ржавыми воротами вашему взору открывается тихий, словно уснувший двор, и в глубине его – величавый старинный дом, безмолвный, как усыпальница.
Не останавливаясь, она добежала до маленькой полуотворённой дверцы и юркнула внутрь.