Ребенок не может жить без смеха. Если вы не научили его смеяться, радостно удивляясь, сочувствуя, желая добра, если вы не сумели вызвать у него мудрую и добрую улыбку, он будет смеяться злобно, смех его будет насмешкой.
Разве не может быть так, что неким высшим существам доставляет развлечение искусный поворот мысли, удавшийся — пускай и безотчетно — моему разуму, как забавляет меня самого проворство суслика или испуганный прыжок оленя?
Помнится, до меня донёсся шум аплодисментов. Потом мне сказали, что во время родов началась гроза, но я была уверена, что мне аплодирует весь мир. Я думала, что это лучше и значительнее любой роли, которую мне доводилось исполнять.
Горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне.
Глупого мужчину всегда можно узнать по глупым глазам. Но женские глаза… Чёрт их знает! Не то глубина — не то томность; не то мысль — не то любопытство… и вдруг дура!
Язык похож на надтреснутый котёл, по которому мы выстукиваем мелодии, звучащие так, как будто они предназначены для танцев медведя, между тем как мы бы хотели тронуть ими звезды.
Если уж на сцене изображаем из себя немножко пьяных, то надо, чтобы на контрасте было видно, что в жизни-то мы — как стеклышко. Мы поняли, что надо разделять сцену и жизнь. Обычно, наоборот, все пьяные, а притворяются трезвыми.
Когда я думаю о своём новом диске, у меня в голове вертится слово «радость». Я искренне надюсь, что каждый слушатель почувствует землю, дух и агрессивный креатив, который источает этот альбом.
Всё становится более утончённым: музыка когда-то была шумом, сатира — пасквилем, и там, где сегодня говорят «будьте любезны», некогда давали затрещину.
Красота — не потребность, а экстаз. Это не образ, что вам хотелось бы видеть, и не песня, что вам хотелось бы слышать, но образ, который вы видите, даже если сомкнёте глаза, и песня, которую вы слышите, даже если закроете уши.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Изучай с юных лет пределы и свойства человеческого голоса в его четырех видах; особенно прислушивайся к голосам в хоре; выясни, в каких регистрах они обладают наибольшей силой, в каких им доступны выражения мягкости и нежности.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животными и уносила ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность ее примера.
Французы не очень-то тратятся на то, чтобы быть довольными и весёлыми, но готовы разоряться, чтобы казаться довольными и заставлять других думать, что веселятся; при этом они поглядывают по сторонам, чтобы видеть, смотрят ли на них.
Если бы мужчины знали, что думают женщины, то были бы в двадцать раз нахальнее, точно так же, как если бы женщины знали поближе мужчин, то стали бы ещё кокетливее.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Улыбка стоит так мало — что ж не улыбаться, катаясь в открытом экипаже. Улыбайся в смертном хрипе — так будет легче для тех, кого ты оставляешь. Улыбайся, чёрт тебя подери! Улыбка, которая вечно с тобой!