— Как его зовут? — Кого, пса? У него нет имени. Мы с женой никак не договоримся, как его назвать. Мы зовем его «Эй», или «Пёс», или просто свистим. Это безразлично, он всё равно не идёт, как его ни зови.
Из всех зверей пусть государь уподобится двум: льву и лисе. Лев боится капканов, а лиса — волков, следовательно, надо быть подобным лисе, чтобы уметь обойти капканы, и льву, чтобы отпугнуть волков.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Вот жизнь человека: в двадцать лет — павлин, в тридцать — лев, в сорок — верблюд, в пятьдесят — змея, в шестьдесят — собака, в семьдесят — обезьяна, в восемьдесят — ничто.
Ребенок не может жить без смеха. Если вы не научили его смеяться, радостно удивляясь, сочувствуя, желая добра, если вы не сумели вызвать у него мудрую и добрую улыбку, он будет смеяться злобно, смех его будет насмешкой.
Для каждого человека ближний — зеркало, из которого смотрят на него его собственные пороки; но человек поступает при этом как собака, которая лает на зеркало в том предположении, что видит там не себя, а другую собаку.
Я это чувствую при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, я чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью, раскаяньем.
Для кого-то Бог на небе, а для кого-то в собственном сердце. И этот Бог в сердце не даёт опуститься ниже определенного человеческого уровня... Он не позволит ударить ногой собаку, обидеть старика, плохо относиться к родителям...
А потом начал его ругать. Стоит ординарец, смотрит прямо в глаза командира, но молчит. Знает характер Будённого: пусть он погорячится, покричит, а потом ему все можно объяснить.
Наших монстров нельзя продемонстрировать. Вы не можете сказать - вот монстры моего сознания, потому что тогда они сразу превращаются в домашних животных.
Я понял, в чем ваша беда. Вы слишком серьезны. Умное лицо — еще не признак ума, господа. Все глупости на Земле делаются именно с этим выражением. Улыбайтесь, господа, улыбайтесь!
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Я же — человек русский, полумер не знаю. Если что делаю, так то и люблю и увлекаюсь им ото всей души, и уж если что не по-моему, лучше сдохну, сморю себя в одиночке, а разводить розовой водицей не стану.
Если море двумя ударами опрокидывает тех, кто, не понимая его языка, вознамерился одолеть его волны с трусливым сердцем в груди, то кто в этом виноват – море? Или те, кто его не понимают?
Если вы перед людьми изображаете умника, говорите с ними на каком-то заграничном языке — этого они вам не прощают. Если же вы с людьми говорите серьезно и они не понимают — это они вам простят.
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
Когда доктор прогнал из палаты шестиголовых змей, я сел и поболтал с сестричками. Одна рыжая кошечка, совершив отчаянную попытку перейти к самообороне, принялась читать мне газеты.
Когда женщина пошла против тебя, забудь про неё. Они могут любить, но потом что-то у них внутри переворачивается. И они могут спокойно смотреть, как ты подыхаешь в канаве, сбитый машиной, и им плевать на тебя.
Конь вновь почти по-человечьи вздохнул и зашагал по утоптанной, будто стадо каждый день гоняли, сухой земле.
– Кто ты? – вдруг и я заговорил по-человечьи. Ничего себе, думаю. Что же это случилось такое, что я вдруг разговаривать начал. Прямо волшебство какое-то.
Соплеменников своих он понять мог, очень по-человечьи это: коли змей может ткнуть когтем в любую девку, а ты, воин да охотник, что и перед бером не трусил, будешь только кланяться да благодарить, что одну взял, не две – стыдно это, так стыдно, что аж варом нутро выедает.