Почти всё — смешно. Мы срём каждый день — это смешно. Ты так не думаешь, а? Мы писаем, едим, в наших ушах скапливается сера, жир на волосах. Мы должны себя скрести. Действительно мерзко и тупо, а? И сиськи бесполезны, бесполезны… Знаешь, мы чудовищны. Если мы сможем это понять, то сможем полюбить себя… пойми, насколько мы нелепы, с нашими кишками болтающимися повсюду, по которым гавно так и течёт, как только мы смотрим в глаза друг другу и говорим «Я люблю тебя». Всё внутри нас каменеет, превращается в гавно, но мы никогда не пукнем рядом друг с другом. Тут есть над чем посмеяться. А потом мы умираем.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Слушай и помни: всякий, кто смеётся над бедой другого, дурак или негодяй; чаще всего и то, и другое. Когда человеку подставляют ножку, когда человек теряет штаны — это не смешно; когда человека бьют по лицу — это подло.
Когда женщина пошла против тебя, забудь про неё. Они могут любить, но потом что-то у них внутри переворачивается. И они могут спокойно смотреть, как ты подыхаешь в канаве, сбитый машиной, и им плевать на тебя.
Конюху, убирающему навоз, кажется, что нет ничего страшнее, чем мир без лошади. Любая попытка объяснить ему, как безобразно существование человека, всю жизнь сгребающего горячее дерьмо, — идиотизм.
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Наших монстров нельзя продемонстрировать. Вы не можете сказать - вот монстры моего сознания, потому что тогда они сразу превращаются в домашних животных.
Судьба подчас чересчур уж сильно замахивается, когда хочет легонько стукнуть нас. Казалось, она вот-вот нас раздавит, а на самом-то деле она всего лишь комара у нас на лбу прихлопнула.
Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева»)
Улыбка стоит так мало — что ж не улыбаться, катаясь в открытом экипаже. Улыбайся в смертном хрипе — так будет легче для тех, кого ты оставляешь. Улыбайся, чёрт тебя подери! Улыбка, которая вечно с тобой!
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Ребенок не может жить без смеха. Если вы не научили его смеяться, радостно удивляясь, сочувствуя, желая добра, если вы не сумели вызвать у него мудрую и добрую улыбку, он будет смеяться злобно, смех его будет насмешкой.