Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Я никогда не использую нецензурную лексику в своих песнях. Мне кажется надо уважительнее относиться к взрослому поколению. Если я сделаю такую песню, и в зале окажется взрослая женщина, то буду чувствовать себя виноватым.
Язык похож на надтреснутый котёл, по которому мы выстукиваем мелодии, звучащие так, как будто они предназначены для танцев медведя, между тем как мы бы хотели тронуть ими звезды.
Малые страдания выводят нас из себя, великие же — возвращают нас самим себе. Треснувший колокол издаёт глухой звук: разбейте его на две части — он снова издаст чистый звук.
Мы водили вместе, вдвоем — страстные бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь.
Есть такая слабогузая интеллигенция, которая ни о чем не может помолчать, ничего не может донести до места, а через газеты валит наружу все, чем засорится ее неразборчивый желудок.
А потом начал его ругать. Стоит ординарец, смотрит прямо в глаза командира, но молчит. Знает характер Будённого: пусть он погорячится, покричит, а потом ему все можно объяснить.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
Улыбка стоит так мало — что ж не улыбаться, катаясь в открытом экипаже. Улыбайся в смертном хрипе — так будет легче для тех, кого ты оставляешь. Улыбайся, чёрт тебя подери! Улыбка, которая вечно с тобой!
Развитие слуха — это самое важное. Старайся с юных лет распознавать тоны и лады. Колокол, стекольная рама, кукушка, — прислушайся, какие звуки они издают.
Всё становится более утончённым: музыка когда-то была шумом, сатира — пасквилем, и там, где сегодня говорят «будьте любезны», некогда давали затрещину.
Помнится, до меня донёсся шум аплодисментов. Потом мне сказали, что во время родов началась гроза, но я была уверена, что мне аплодирует весь мир. Я думала, что это лучше и значительнее любой роли, которую мне доводилось исполнять.
Толпа обожала нокауты. Она орала, когда кого-нибудь из боксёров вырубали. Били ведь они сами. Может, тем самым лупили своих боссов или жён. Кто знает? Кому какое дело? Ещё пива.
Горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне.
По помпезному холлу разносились бодрые русские матерки – красноармейцы затаскивали в здание громоздкий генератор.
Стукнувшись о непривычно низкий притолок, я буквально поймала за хвост, автоматически вылетевший тихий матерок.
Окончательно стемнело, и было видно только мелькание силуэтов, да слышался топот сапог, сопенье и приглушённый матерок. Команда готовилась к ночному бою.