Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив,
не заменили вас?
Услышу ль вновь
я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый
не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду
я зевать
И о былом воспоминать?
— А согласны ли вы, — сказал он вслух, — погостить у брата денька два? Иначе он
меня не отпустит.
Да накупи
я всех этих, которые вымерли, пока еще
не подавали новых ревизских сказок, приобрети их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст по двести рублей на душу: вот уж двести тысяч капиталу!
— Ну,
я бы тогда нанял себе квартирку, занялся бы воспитанием детей, потому что
мне самому
не служить:
я уж никуды
не гожусь.
— Помилуйте, что ж он?.. Да ведь
я не сержусь! — сказал смягчившийся генерал. — В душе моей
я искренно полюбил его и уверен, что со временем он будет преполезный человек.
В ту ж минуту приказываю заложить коляску: кучер Андрюшка спрашивает
меня, куда ехать, а
я ничего
не могу и говорить, гляжу просто ему в глаза, как дура;
я думаю, что он подумал, что
я сумасшедшая.
Для
меня смерть, если хозяйство у тебя
не в устройстве и вижу у тебя беспорядок и бедность.
— Итак,
я бы желал знать, можете ли вы
мне таковых,
не живых в действительности, но живых относительно законной формы, передать, уступить или как вам заблагорассудится лучше?
Уездный чиновник пройди мимо —
я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока
не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
— Нет,
не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был
меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь
не те люди; вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…
— Врешь, врешь, и
не воображал чесать;
я думаю, дурак, еще своих напустил. Вот посмотри-ка, Чичиков, посмотри, какие уши, на-ка пощупай рукою.
—
Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким человеком для
меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ живет
не глупый: мода нам
не указ, а Петербург —
не церковь.
— Но знаете ли, что такого рода покупки,
я это говорю между нами, по дружбе,
не всегда позволительны, и расскажи
я или кто иной — такому человеку
не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
— Право,
мне кажется, мы совсем
не для благоразумия рождены.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно,
мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
— Что ж могу
я сделать?
Я должен воевать с законом. Положим, если бы
я даже и решился на это, но ведь князь справедлив, — он ни за что
не отступит.
Что, право, думают,
мне разве
не больно? разве
я не отец?
Да смотри ты, ты
не входи, брат, в кладовую,
не то
я тебя, знаешь! березовым-то веником, чтобы для вкуса-то!
— Нет,
я не то чтобы совершенно крестьян, — сказал Чичиков, —
я желаю иметь мертвых…
— Ведь
я продаю
не лапти.
— Вот на этом поле, — сказал Ноздрев, указывая пальцем на поле, — русаков такая гибель, что земли
не видно;
я сам своими руками поймал одного за задние ноги.
— Уж ты, брат, ты, ты…
я не отойду от тебя, пока
не узнаю, зачем ты покупал мертвые души.
Мы были уж на средине, в самой быстрине, когда она вдруг на седле покачнулась. «
Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом…
Я быстро наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. «Смотрите наверх, — шепнул
я ей, — это ничего, только
не бойтесь;
я с вами».
Вот двери отворились, и вошла она. Боже! как переменилась с тех пор, как
я не видал ее, — а давно ли?
Не отвечайте,
я знаю, что вы в этом
не признаетесь, потому что Грушницкий убит (она перекрестилась).
— Хоть в газетах печатайте. Какое
мне дело?.. Что,
я разве друг его какой?.. или родственник? Правда, мы жили долго под одной кровлей… А мало ли с кем
я не жил?..
—
Я вчера целый день думала, — отвечала она сквозь слезы, — придумывала разные несчастия: то казалось
мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы… А нынче
мне уж кажется, что он
меня не любит.
«
Не стреляйте! — кричу
я ему, — берегите заряд; мы и так его догоним».
Я держу четырех лошадей: одну для себя, трех для приятелей, чтоб
не скучно было одному таскаться по полям; они берут моих лошадей с удовольствием и никогда со
мной не ездят вместе.
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить;
не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Я там чуть-чуть
не умер с голода, да еще вдобавок
меня хотели утопить.
Уж восток начинал бледнеть, когда
я заснул, но — видно, было написано на небесах, что в эту ночь
я не высплюсь.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге
не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
— Василий Петрович, — сказал есаул, подойдя к майору, — он
не сдастся —
я его знаю. А если дверь разломать, то много наших перебьет.
Не прикажете ли лучше его пристрелить? в ставне щель широкая.
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль:
не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
— Что ты? что ты? Печорин?.. Ах, Боже мой!.. да
не служил ли он на Кавказе?.. — воскликнул Максим Максимыч, дернув
меня за рукав. У него в глазах сверкала радость.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они
не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки;
я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки
не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает,
не вылезая из своего тряского экипажа.
Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума
не мешает решительности характера — напротив, что до
меня касается, то
я всегда смелее иду вперед, когда
не знаю, что
меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего
не случится — а смерти
не минуешь!
— Грушницкий! — сказал
я, — еще есть время; откажись от своей клеветы, и
я тебе прощу все. Тебе
не удалось
меня подурачить, и мое самолюбие удовлетворено; вспомни — мы были когда-то друзьями…
Оглядываюсь — мы от берега около пятидесяти сажен, а
я не умею плавать!
Вера больна, очень больна, хотя в этом и
не признается;
я боюсь, чтобы
не было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь
не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
«Янко, — сказала она, — все пропало!» Потом разговор их продолжался, но так тихо, что
я ничего
не мог расслушать.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и
мне было как-то весело, что
я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Стреляйте! — отвечал он, —
я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы
меня не убьете,
я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…
— Завязка есть! — закричал
я в восхищении, — об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб
мне не было скучно.
— Берегитесь! — закричал
я ему, —
не падайте заранее; это дурная примета. Вспомните Юлия Цезаря!? [По преданию, Юлий Цезарь оступился по дороге в сенат, где был убит заговорщиками.]
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому;
я хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать…
Я хотел дать себе полное право
не щадить его, если бы судьба
меня помиловала. Кто
не заключал таких условий с своею совестью?
Отвязав лошадь,
я шагом пустился домой. У
меня на сердце был камень. Солнце казалось
мне тускло, лучи его
меня не грели.
Из слов его
я заметил, что про
меня и княжну уж распущены в городе разные дурные слухи: это Грушницкому даром
не пройдет!