Неточные совпадения
Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое
чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая
женщина, — это он знает и знает, что я не в силах буду сделать этого».
Ему даже казалось, что она, истощенная, состаревшаяся, уже некрасивая
женщина и ничем не замечательная, простая, только добрая мать семейства, по
чувству справедливости должна быть снисходительна.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине
чувство любви к себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как
женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он вышел из комнаты, она перестала думать о нем.
Левин слушал молча, и, несмотря на все усилия, которые он делал над собой, он никак не мог перенестись в душу своего приятеля и понять его
чувства и прелести изучения таких
женщин.
— Весь город об этом говорит, — сказала она. — Это невозможное положение. Она тает и тает. Он не понимает, что она одна из тех
женщин, которые не могут шутить своими
чувствами. Одно из двух: или увези он ее, энергически поступи, или дай развод. А это душит ее.
Вронский в первый раз испытывал против Анны
чувство досады, почти злобы за ее умышленное непонимание своего положения.
Чувство это усиливалось еще тем, что он не мог выразить ей причину своей досады. Если б он сказал ей прямо то, что он думал, то он сказал бы: «в этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре — значило не только признать свое положение погибшей
женщины, но и бросить вызов свету, т. е. навсегда отречься от него».
— Ах, гордость и гордость! — сказала Дарья Александровна, как будто презирая его зa низость этого
чувства в сравнении с тем, другим
чувством, которое знают одни
женщины.
Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей,
женщин, стариков;
чувство возмущается, и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы.
Для нее весь он, со всеми его привычками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был одно — любовь к
женщинам, и эта любовь, которая, по ее
чувству, должна была быть вся сосредоточена на ней одной, любовь эта уменьшилась; следовательно, по ее рассуждению, он должен был часть любви перенести на других или на другую
женщину, — и она ревновала.
Кто не знал ее и ее круга, не слыхал всех выражений соболезнования, негодования и удивления
женщин, что она позволила себе показаться в свете и показаться так заметно в своем кружевном уборе и со своей красотой, те любовались спокойствием и красотой этой
женщины и не подозревали, что она испытывала
чувства человека, выставляемого у позорного столба.
При виде такой
женщины в душе его поднималось
чувство нежности, такое, что он задыхался, и слезы выступали на глаза.
Признаюсь еще,
чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это
чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую
женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание —
чувство, которому покоряются так легко все
женщины, — впустило свои когти в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, — а это великий признак!
Вся любовь, все
чувства, все, что есть нежного и страстного в
женщине, все обратилось у ней в одно материнское
чувство.
Базаров был великий охотник до
женщин и до женской красоты, но любовь в смысле идеальном, или, как он выражался, романтическом, называл белибердой, непростительною дурью, считал рыцарские
чувства чем-то вроде уродства или болезни и не однажды выражал свое удивление, почему не посадили в желтый дом [Желтый дом — первая психиатрическая больница в Москве.]
Связь с этой
женщиной и раньше уже тяготила его, а за время войны Елена стала возбуждать в нем определенно враждебное
чувство, — в ней проснулась трепетная жадность к деньгам, она участвовала в каких-то крупных спекуляциях, нервничала, говорила дерзости, капризничала и — что особенно возбуждало Самгина — все более резко обнаруживала презрительное отношение ко всему русскому — к армии, правительству, интеллигенции, к своей прислуге — и все чаще, в разных формах, выражала свою тревогу о судьбе Франции...
Но по «системе фраз» самого Макарова
женщина смотрит на мужчину, как на приказчика в магазине модных вещей, — он должен показывать ей самые лучшие
чувства и мысли, а она за все платит ему всегда одним и тем же — детьми.
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, — ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту
женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его
чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона...
Немая и мягонькая, точно кошка, жена писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый год она была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем
чувство брезгливости; он был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных
женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени и лицо, пьяное от радости, эта
женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
— Удивительно неряшливый и уродливый человек. Но, когда о любви говорят такие… неудачные люди, я очень верю в их искренность и… в глубину их
чувства. Лучшее, что я слышала о любви и
женщине, говорил один горбатый.
Самгин растерялся, — впервые говорили ему слова с таким
чувством. Невольным движением рук он крепко обнял
женщину и пробормотал...
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое
чувство близости к этой знакомой и незнакомой
женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
—
Женщины, которые из
чувства ложного стыда презирают себя за то, что природа, создавая их, грубо наглупила. И есть девушки, которые боятся любить, потому что им кажется: любовь унижает, низводит их к животным.
Представь, что влечение к
женщине —
чувство агонизирующее, оттого оно так болезненно, настойчиво, а?
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть
чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к
женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же убивает себя от голода или жажды или потому, что у него нет брюк?
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни
женщину, ни его
чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
Уже не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом
чувство недоумения и зависти, особенно острой в те минуты, когда
женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его.
Самгин курил, слушал и, как всегда, взвешивал свое отношение к
женщине, которая возбуждала в нем противоречивые
чувства недоверия и уважения к ней, неясные ему подозрения и смутные надежды открыть, понять что-то, какую-то неведомую мудрость. Думая о мудрости, он скептически усмехался, но все-таки думал. И все более остро чувствовал зависть к самоуверенности Марины.
Она полулежала на кушетке в позе мадам Рекамье, Самгин исподлобья рассматривал ее лицо, фигуру, всю ее, изученную до последней черты, и с
чувством недоуменья пред собою размышлял: как он мог вообразить, что любит эту
женщину, суетливую, эгоистичную?
Клим никогда еще не видел ее такой оживленной и властной. Она подурнела, желтоватые пятна явились на лице ее, но в глазах было что-то самодовольное. Она будила смешанное
чувство осторожности, любопытства и, конечно, те надежды, которые волнуют молодого человека, когда красивая
женщина смотрит на него ласково и ласково говорит с ним.
Чувство тревоги — росло. И в конце концов вдруг догадался, что боится не ссоры, а чего-то глупого и пошлого, что может разрушить сложившееся у него отношение к этой
женщине. Это было бы очень грустно, однако именно эта опасность внушает тревогу.
Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных «Триумфах
женщин», «рудиментарном
чувстве» и прочей смешной ерунде, которой жил этот человек. Нет сомнения — Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает больше других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.
Самгин видел, что пальцы Таисьи побелели, обескровились, а лицо неестественно вытянулось. В комнате было очень тихо, точно все уснули, и не хотелось смотреть ни на кого, кроме этой
женщины, хотя слушать ее рассказ было противно, свистящие слова возбуждали
чувство брезгливости.
— Нигде, я думаю, человек не чувствует себя так одиноко, как здесь, — торопливо говорила
женщина. — Ах, Клим, до чего это мучительное
чувство — одиночество! Революция страшно обострила и усилила в людях сознание одиночества… И многие от этого стали зверями. Как это — которые грабят на войне?.. После сражений?
Наблюдая ее, Самгин опасался, что люди поймут, как смешна эта старая
женщина, искал в себе какого-нибудь доброго
чувства к ней и не находил ничего, кроме досады на нее.
— Красота более всего необходима нам, когда мы приближаемся к
женщине, как животное к животному. В этой области отношений красота возникла из
чувства стыда, из нежелания человека быть похожим на козла, на кролика.
«Почему у нее нет детей? Она вовсе не похожа на
женщину,
чувство которой подавлено разумом, да и — существуют ли такие? Не желает портить фигуру, пасует перед страхом боли? Говорит она своеобразно, но это еще не значит, что она так же и думает. Можно сказать, что она не похожа ни на одну из
женщин, знакомых мне».
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими
женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли,
чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Ольга, как всякая
женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск
чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что
чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других
женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Он пророчески вглядывался в даль, и там, как в тумане, появлялся ему образ
чувства, а с ним и
женщины, одетой его цветом и сияющей его красками, образ такой простой, но светлый, чистый.
Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие
женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления другого
чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой пошлой слабости.
Потом, она так доступна
чувству сострадания, жалости! У ней нетрудно вызвать слезы; к сердцу ее доступ легок. В любви она так нежна; во всех ее отношениях ко всем столько мягкости, ласкового внимания — словом, она
женщина!
Она как-нибудь угадала или уследила перспективу впечатлений, борьбу
чувств, и предузнает ход и, может быть, драму страсти, и понимает, как глубоко входит эта драма в жизнь
женщины.
Большие серо-голубые глаза полны ровного, немерцающего горения. Но в них теплится будто и
чувство; кажется, она не бессердечная
женщина.
«
Женщины! вами вдохновлен этот труд, — проворно писал он, — вам и посвящается! Примите благосклонно. Если его встретит вражда, лукавые толки, недоразумения — вы поймете и оцените, что водило моими
чувствами, моей фантазией и пером! Отдаю и свое создание, и себя самого под вашу могущественную защиту и покровительство! От вас только и ожидаю… „наград“, — написал он и, зачеркнув, поставил: „Снисхождения“.
Она вздрогнула от этого вопроса. Так изумителен, груб и неестествен был он в устах Тушина. Ей казалось непостижимо, как он посягает, без пощады женского, всякому понятного
чувства, на такую откровенность, какой
женщины не делают никому. «Зачем? — втайне удивлялась она, — у него должны быть какие-нибудь особые причины — какие?»
На него пахнуло и новое, свежее, почти никогда не испытанное им, как казалось ему,
чувство — дружбы к
женщине: он вкусил этого, по его выражению, «именинного кулича» помимо ее красоты, помимо всяких чувственных движений грубой натуры и всякого любовного сентиментализма.
— Как первую
женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это
чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
Впрочем, скажу все: я даже до сих пор не умею судить ее;
чувства ее действительно мог видеть один только Бог, а человек к тому же — такая сложная машина, что ничего не разберешь в иных случаях, и вдобавок к тому же, если этот человек —
женщина.