Неточные совпадения
Прилив был очень жесток, и Обломов не
чувствовал тела на себе, не
чувствовал ни усталости, никакой потребности. Он мог лежать, как камень, целые сутки или целые сутки идти, ехать, двигаться, как
машина.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место,
машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать,
чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.
Карачунский
чувствовал, как все начинает вертеться у него перед глазами, и паровая
машина работала точно у него в голове.
Он дошел, наконец, до того, что стал
чувствовать себя безвольным, механически движущимся колесом общей
машины, состоявшей из пяти человек, и бесконечной цепи летящих арбузов.
Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логической
машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус — и вот наверху уж другое: еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули — а ее, I, нет: исчезла. Этого
машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще и сейчас
чувствую: непонятная сладкая боль в правом плече — прижавшись к правому плечу, I — рядом со мной в тумане. «Ты любишь туман?» Да, и туман… все люблю, и все — упругое, новое, удивительное, все — хорошо…
Чтобы поправить свою неловкость с первой рюмкой, я выпил залпом вторую и сразу
почувствовал себя как-то необыкновенно легко и
почувствовал, что люблю всю «академию» и что меня все любят. Главное, все такие хорошие… А
машина продолжала играть, у меня начинала сладко кружиться голова, и я помню только полковника Фрея, который сидел с своей трубочкой на одном месте, точно бронзовый памятник.
Когда она успокоилась и привыкла к гостям, Иван Иваныч пригласил ее поговорить наедине. Егорушка вышел в другую комнатку; тут стояла швейная
машина, на окне висела клетка со скворцом, и было так же много образов и цветов, как и в зале. Около
машины неподвижно стояла какая-то девочка, загорелая, со щеками пухлыми, как у Тита, и в чистеньком ситцевом платьице. Она, не мигая, глядела на Егорушку и, по-видимому,
чувствовала себя очень неловко. Егорушка поглядел на нее, помолчал и спросил...
Даже когда «
машина» в трактире начинала играть что-нибудь заунывное, он ощущал в груди тоскливое томление и просил остановить «
машину» или уходил от нее подальше,
чувствуя, что не может спокойно слушать этих речей без слов, но полных слез и жалоб.
Я все-таки не
чувствовал жалости. Когда я старался представить себе живого Урманова, то восстановлял его образ из того, что видел у рельсов. Живое оно теперь было для меня так же противно… Ну да… Допустим, что кто-то опять починил
машину, шестерни ходят в порядке. Что из этого?
А
машина, которую я называю я,лежит без движения, без мысли,
чувствуя только что-то холодное, склизкое, ужасное и отвратительное, что запало в душу утром, стало мною самим, центром моих ощущений.
А
машина… ведь она железная — разве она
чувствует, что он один кормилец-то.
Все равно мне осталось два слова. Пришел я домой. Зоська, по обыкновению, на меня наскочила было с руганью, но мне — можете себе представить — все равно, точно
машине! И она вдруг притихла. Разделась молча и легла около меня и ко мне прижалась. И долгое время я
чувствовал, как ее ресницы мне лицо щекотали.
Я часто потом думал над этим «не надо» и до сих пор не могу понять той удивительной силы, которая в нем заключена и которую я
чувствую. Она не в самом слове, бессмысленном и пустом; она где-то в неизвестной мне и недоступной глубине
Машиной души. Она знает что-то. Да, она знает, но не может или не хочет сказать. Потом я много раз добивался от Маши объяснения этого «не надо», и она не могла объяснить.
Было жарко, и после часовой работы Половецкий с непривычки
почувствовал сильную усталость. Правое плечо точно было вывихнуто. Брат Павлин работал ровно и легко, как работает хорошо сложенная
машина. Половецкий едва тянулся за ним и был рад, когда подошел брат Ираклий.
Мы измерили землю, солнце, звезды, морские глубины, лезем в глубь земли за золотом, отыскали реки и горы на луне, открываем новые звезды и знаем их величину, засыпаем пропасти, строим хитрые
машины; что ни день, то всё новые и новые выдумки. Чего мы только не умеем! Чего не можем! Но чего-то, и самого важного, все-таки не хватает нам. Чего именно, мы и сами не знаем. Мы похожи на маленького ребенка: он
чувствует, что ему нехорошо, а почему нехорошо — он не знает.
— В настоящее время, — продолжал меж тем оратор-советник, — когда Россия, в виду изумленной Европы, столь быстро стремится по пути прогресса, общественного развития и всестороннего гражданского преуспеяния, по пути равенства личных прав и как индивидуальной, так и социальной свободы; когда каждый из нас, милостивые государи,
чувствует себя живым атомом этого громадного тела, этой великой
машины прогресса и цивилизации, — что необходимо… я хочу сказать — неизбежно должно соединять нас здесь, за этой дружественной трапезой, в одну братскую, любящуюся семью, — какое чувство, какая мысль должны руководить нами?
Спутники Кати вполголоса разговаривали между собой, обрывая фразы, чтоб она не поняла, о чем они говорят. Фамилия товарища была Израэльсон, а псевдоним — Горелов. Его горбоносый профиль в пенсне качался с колыханием
машины. Иногда он улыбался милою, застенчивою улыбкою, короткая верхняя губа открывала длинные четырехугольные зубы, цвета старой слоновой кости. Катя
чувствовала, что он обречен смерти, и ясно видела весь его череп под кожей, такой же гладкий, желтовато-блестящий, как зубы.
Опять
почувствовал себя Иван Алексеевич университетским. Съел он скромный рублевый обед в"Эрмитаже", вина не пил, удовольствовался пивом.
Машина играла, а у него в ушах все еще слышались прения физической аудитории. Ничто не дает такого чувства, как диспут, и здесь, в Москве, особенно. Вот сегодня вечером он по крайней мере очутится в воздухе идей, расшевелит свой мозг, вспомнит как следует, что и он ведь магистрант.
«Я перестал себя
чувствовать: une machine a ecrire (пишущая
машина)», — сообщает он жене.
Всё это делается только благодаря той сложнейшей
машине государственной и общественной, задача которой состоит в том, чтобы разбивать ответственность совершаемых злодейств так, чтобы никто не
чувствовал противоестественности этих поступков.
Пьер
чувствовал себя ничтожною щепкой, попавшею в колесо неизвестной ему, но правильно действующей
машины.