Неточные совпадения
Яшенька, с своей стороны, учил, что сей мир, который мы
думаем очима своима видети, есть сонное некое видение, которое насылается на нас врагом
человечества, и что сами мы не более как странники, из лона исходящие и в оное же лоно входящие.
Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему
человечеству и общему делу: как ты
думаешь, не загладится ли одно крошечное преступленьице тысячами добрых дел?
«Революция силами дикарей. Безумие, какого никогда не знало
человечество. И пред лицом врага. Казацкая мечта. Разин, Пугачев — казаки, они шли против Москвы как государственной организации, которая стесняла их анархическое своеволие. Екатерина правильно догадалась уничтожить Запорожье», — быстро
думал он и чувствовал, что эти мысли не могут утешить его.
Самгин не впервые
подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают
думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или
человечество, вопросов о достоверности знания, о…
Он не умел
думать о России, народе,
человечестве, интеллигенции, все это было далеко от него.
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова
подумал о людях, которые обещают создать «мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал
человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
«Дмитрий Самгин, освободитель
человечества», —
подумал Клим Иванович Самгин в тон речам Воинова, Пыльникова и — усмехнулся, глядя, как студент, слушая речи мудрецов, повертывает неестественно белое лицо от одного к другому.
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг
человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я
думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
— Господа, — дрожал я весь, — я мою идею вам не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, — не
думайте, что с моей, потому что я, может быть, в тысячу раз больше люблю
человечество, чем вы все, вместе взятые!
Ошибочно
думать, что
человечество живет в одном и том же объективном, данном извне мире.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю
человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза,
думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
— Я, признаюсь, терпеть не могу вступать во все эти препирания, — отрезал он, — можно ведь и не веруя в Бога любить
человечество, как вы
думаете? Вольтер же не веровал в Бога, а любил
человечество? («Опять, опять!» —
подумал он про себя.)
Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и
человечества, — то
думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне?
К. Леонтьев первый русский эстет, он
думает «не о страждущем
человечестве, а о поэтическом
человечестве».
Он
думал, как и большая часть мысливших на тему — Россия и Европа, что в Европе начинается разложение, но что у нее есть великое прошлое и что она внесла великие ценности в историю
человечества.
— Дураки вы все, вот что… Небось, прижали хвосты, а я вот нисколько не боюсь родителя… На волос не боюсь и все приму на себя. И Федосьино дело тоже надо рассудить: один жених не жених, другой жених не жених, — ну и не стерпела девка. По
человечеству надо рассудить… Вон Марья из-за родителя в перестарки попала, а Феня это и обмозговала: живой человек о живом и
думает. Так прямо и объясню родителю… Мне что, я его вот на эстолько не боюсь!..
Ты мне говоришь, что посылаешь… Я тут
думал найти «Вопросы жизни»,о которых ты давно говоришь. Я жажду их прочесть, потому что теперь все обращается в вопросы. Лишь бы они разрешились к благу
человечества, а что-то новое выкраивается. Без причин не бывает таких потрясений.
Пишущие столы меня нисколько не интересуют, потому что с чертом никогда не был в переписке, да и не намерен ее начинать. Признаюсь, ровно тут ничего не понимаю. Пусть забавляются этим те, которых занимает такая забава. Не знаю, что бы сказал, если б увидел это на самом деле, а покамест и не
думаю об столе с карандашом. Как угадать все модные прихоти
человечества?…
— Писатели, сударыня, подробностей этих никогда не открывают. Хотя же и не отказываются от приличного за труды вознаграждения, однако все-таки желательнее для них, чтобы другие
думали, якобы они бескорыстно произведениями своего вдохновения досуги
человечества услаждают. Так, сударь?
Неверная, быть может, изможденная болезнью рука его (завещание было писано на одре смерти, при общем плаче друзей и родных… когда же тут было
думать о соблюдении юридических тонкостей!) писала выражение, составляющее ныне предмет споров, но бодрая его мысль несомненно была полна другим выражением, — выражением, насчет которого, к счастию для
человечества, не может быть двух разных мнений.
— Я постараюсь, дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже сегодня, глядя на эти огромные здания, на корабли, принесшие нам дары дальних стран, я
подумал об успехах современного
человечества, я понял волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею…
И она с восторгом
подумала о великих словах, о глубоких мыслях, о бессмертных книгах, оставленных потомству: «Разве это не те же вешки на загадочном пути
человечества?»
«Человек любит себя (свою животную жизнь), любит семью, любит даже отечество. Отчего же бы ему не полюбить и
человечество? Так бы это хорошо было. Кстати же это самое проповедует и христианство». Так
думают проповедники позитивного, коммунистического, социалистического братства. Действительно это бы было очень хорошо, но никак этого не может быть, потому что любовь, основанная на личном и общественном жизнепонимании, дальше любви к государству идти не может.
Сущность всякого религиозного учения — не в желании символического выражения сил природы, не в страхе перед ними, не в потребности к чудесному и не во внешних формах ее проявления, как это
думают люди науки. Сущность религии в свойстве людей пророчески предвидеть и указывать тот путь жизни, по которому должно идти
человечество, в ином, чем прежнее, определении смысла жизни, из которого вытекает и иная, чем прежняя, вся будущая деятельность
человечества.
И потому религия, во-первых, не есть, как это
думает наука, явление, когда-то сопутствовавшее развитию
человечества, но потом пережитое им, а есть всегда присущее жизни
человечества явление, и в наше время столь же неизбежно присущее
человечеству, как и во всякое другое время. Во-вторых, религия всегда есть определение деятельности будущего, а не прошедшего, и потому очевидно, что исследование прошедших явлений ни в каком случае не может захватить сущности религии.
Далее, говоря о том, как смотрит на этот предмет Франция, он говорит: «Мы верим в то, что 100 лет после обнародования прав человека и гражданина пришло время признать права народов и отречься раз навсегда от всех этих предприятий обмана и насилия, которые под названием завоеваний суть истинные преступления против
человечества и которые, что бы ни
думали о них честолюбие монархов и гордость народов, ослабляют и тех, которые торжествуют».
И потому несправедливо рассуждение о том, что если только малая, самая малая часть
человечества усвоила христианскую истину в продолжение 18 веков, то всё
человечество усвоит ее только через много, много раз 1800 лет, т.е. так еще не скоро, что нам, живущим теперь, нельзя и
думать об этом.
Мы, все христианские народы, живущие одной духовной жизнью, так что всякая добрая, плодотворная мысль, возникающая на одном конце мира, тотчас же сообщаясь всему христианскому
человечеству, вызывает одинаковые чувства радости и гордости независимо от национальности; мы, любящие не только мыслителей, благодетелей, поэтов, ученых чужих народов; мы, гордящиеся подвигом Дамиана, как своим собственным; мы, просто любящие людей чужих национальностей: французов, немцев, американцев, англичан; мы, не только уважающие их качества, но радующиеся, когда встречаемся с ними, радостно улыбающиеся им, не могущие не только считать подвигом войну с этими людьми, но не могущие без ужаса
подумать о том, чтобы между этими людьми и нами могло возникнуть такое разногласие, которое должно бы было быть разрешено взаимным убийством, — мы все призваны к участию в убийстве, которое неизбежно, не нынче, так завтра должно совершиться.
Движение вперед
человечества совершается не так, что лучшие элементы общества, захватив власть, употребляя насилие против тех людей, которые находятся в их власти, делают их лучшими, как это
думают и консерваторы и революционеры, а совершается, во-первых, и главное, тем, что люди все вообще неуклонно и безостановочно, более и более сознательно усваивают христианское жизнепонимание, и, во-вторых, тем, что, даже независимо от сознательной духовной деятельности людей, люди бессознательно, вследствие самого процесса захватывания власти одними людьми и смены их другими, невольно приводятся к более христианскому отношению к жизни.
— В самом деле, Василий Иваныч, вот как махнем, — соблазнял меня старичок. — В лучшем виде… А как тятенька с маменькой обрадуются! Курса вы, положим, не кончили, а на службу можете поступить. Молодой человек, все впереди… А там устроитесь — и о другом можно
подумать. Разыщем этакую жар-птицу… Хе-хе!.. По
человечеству будем
думать…
Не о них нам надо
думать, — ведь они все равно помрут и сгниют, как ни спасайте их от рабства, — надо
думать о том великом иксе, который ожидает все
человечество в отдаленном будущем.
Думал даже пользу
человечеству приносить!
И вот перед этими людьми встает вопрос: искать других небес. Там они тоже будут чужие, но зато там есть настоящее солнце, есть тепло и уже решительно не нужно
думать ни о сене, ни о жите, ни об огурцах. Гуляй, свободный и беспечный, по зеленым паркам и лесам, и ежели есть охота, то решай в голове судьбы
человечества.
К чести
человечества, надо
думать, что наступит же, наконец, момент, когда он очнется и поймет, какой омерзительный смысл заключается в этом паскудном выражении «на водку», в котором теперь он видит нечто вроде подспорья.
— Эта сказка — соблазняет! В твои годы я тоже
подумал — не лебедь ли я? И — вот… Должен был идти в академию — пошел в университет. Отец — священник — отказался от меня. Изучал — в Париже — историю несчастий
человечества — историю прогресса. Писал, да. О, как все это…
Надлежит
думать, что он имеет сердце, напоенное лютым зверством и жестокостью, когда не слышит вопиющего гласа природы: и рабы человеки!» Этому Злораду прописывается рецепт: «чувствований истинного
человечества три лота; любви к ближнему два золотника и соболезнования к несчастию рабов — три золотника».
— Но какой же отец решится отдать за вас свою дочь теперь — будь вы хоть размиллионер в будущем или там какой-нибудь будущий благодетель
человечества? Человек девятнадцати лет даже и за себя самого — отвечать не может, а вы решаетесь еще брать на совесть чужую будущность, то есть будущность такого же ребенка, как вы! Ведь это не совсем тоже благородно, как вы
думаете? Я позволил себе высказать потому, что вы сами давеча обратились ко мне как к посреднику между вами и Павлом Павловичем.
Вовсе не
думают взглянуть прямо и просто на современное положение народа и на его историческое развитие, с тем чтобы представить картину того, что им сделано для усвоения общечеловеческих идей и знаний, для применения их к своему быту или что им самим создано полезного для
человечества.
Я никогда не был ревностным последователем мод в нарядах; не хочу следовать и модам в авторстве; не хочу будить усопших великанов
человечества; не люблю, чтоб мои читатели зевали, — и для того, вместо исторического романа,
думаю рассказать романическую историю одного моего приятеля.
И я часто
думаю, что мы с тобой — крошечные люди, мелюзга, но если
человечество станет когда-нибудь свободным и прекрасным…
— Сломают еще ваш, потом примутся за другие. Да если
подумать так, по
человечеству… так ведь больше им и делать нечего.
Думал он тоже подать немедленно в отставку и так, просто, в уединении посвятить себя счастью
человечества.
— Построить жизнь по идеалам добра и красоты! С этими людьми и с этим телом! — горько
думала Елена. — Невозможно! Как замкнуться от людской пошлости, как уберечься от людей! Мы все вместе живем, и как бы одна душа томится во всем многоликом
человечестве. Мир весь во мне. Но страшно, что он таков, каков он есть, и как только его поймешь, так и увидишь, что он не должен быть, потому что он лежит в пороке и во зле. Надо обречь его на казнь, и себя с ним.
Доблестные юноши мало имеют
человечества в груди и смотрят на все как-то официально, при всей видимой вражде своей ко всякой формалистике: они воображают, что человек идет в сторону и делает подлости именно потому, что уж это такое его назначение, так сказать — должность, чтобы делать подлости; а не хотят
подумать о том, что, может быть, этому человеку и очень бы хотелось пройти прямо и не сделать подлости и он очень бы рад был, если б кто провел его прямой дорогой, — да не оказалось к тому близкой возможности.
Но мы не решаемся подвергнуть всё это проверке разума, потому что
думаем, что
человечество, всегда признававшее необходимость государства, религии, науки, не может жить без них.
Я отыскивал его в истории
человечества и в моем собственном сознании, и я пришел к ненарушимому убеждению, что смерти не существует; что жизнь не может быть иная, как только вечная; что бесконечное совершенствование есть закон жизни, что всякая способность, всякая мысль, всякое стремление, вложенное в меня, должно иметь свое практическое развитие; что мы обладаем мыслями, стремлениями, которые далеко превосходят возможности нашей земной жизни; что то самое, что мы обладаем ими и не можем проследить их происхождения от наших чувств, служит доказательством того, что они происходят в нас из области, находящейся вне земли, и могут быть осуществлены только вне ее; что ничто не погибает здесь на земле, кроме видимости, и что
думать, что мы умираем, потому что умирает наше тело, — всё равно что
думать, что работник умер потому, что орудия его износились.
Ветвь, отрезанная от своего сучка, тем самым отделилась от целого дерева. Так и человек при раздоре с другим человеком отрывается и от всего
человечества. Но ветвь отсекается чужой рукой, человек же сам своей ненавистью отрезает себя от ближнего своего и не
думает о том, что он этим отрывает себя от всего
человечества.
«Ну, прекрасно, —
думал я, — теперь, когда свет простоял вот такое-то количество лет, человек в течение своей жизни может изучить историю
человечества и передавать ее другому.
— Здорово, Вася! — начал он, садясь. — Я за тобой… Едем! В Выборгской покушение на убийство, строк на тридцать… Какая-то шельма резала и не дорезала. Резал бы уж на целых сто строк, подлец! Часто, брат, я
думаю и даже хочу об этом писать: если бы
человечество было гуманно и знало, как нам жрать хочется, то оно вешалось бы, горело и судилось во сто раз чаще. Ба! Это что такое? — развел он руками, увидев веревку. — Уж не вешаться ли вздумал?
Маркс
думал, что для освобождения рабочего класса, а следовательно и всего
человечества, нужно вырвать из человеческого сердца религиозное чувство.