Неточные совпадения
И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на
улицу и кулаками сшибали проходящим головы,
ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполья, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели. Распустивши волоса
по ветру, в одном утреннем неглиже, они бегали
по городским
улицам, словно исступленные, плевались, кусались и произносили неподобные слова.
Он
проходил остальное время
по улицам, беспрестанно посматривая на часы и оглядываясь
по сторонам.
Вулич шел один
по темной
улице; на него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью, и, может быть,
прошел бы мимо, не заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал: «Кого ты, братец, ищешь?» — «Тебя!» — отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до сердца…
Не довольствуясь сим, он
ходил еще каждый день
по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, — все тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты.
Сам же он во всю жизнь свою не
ходил по другой
улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Дни мчались: в воздухе нагретом
Уж разрешалася зима;
И он не сделался поэтом,
Не умер, не
сошел с ума.
Весна живит его: впервые
Свои покои запертые,
Где зимовал он, как сурок,
Двойные окна, камелек
Он ясным утром оставляет,
Несется вдоль Невы в санях.
На синих, иссеченных льдах
Играет солнце; грязно тает
На
улицах разрытый снег.
Куда
по нем свой быстрый бег...
Я жил тогда в Одессе пыльной…
Там долго ясны небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъемлет паруса;
Там всё Европой дышит, веет,
Всё блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит
по улице веселой,
Где
ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый,
И сын египетской земли,
Корсар в отставке, Морали.
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной
улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени
ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
Дойдя до поворота, он перешел на противоположную сторону
улицы, обернулся и увидел, что Соня уже идет вслед за ним,
по той же дороге, и ничего не замечая. Дойдя до поворота, как раз и она повернула в эту же
улицу. Он пошел вслед, не спуская с нее глаз с противоположного тротуара;
пройдя шагов пятьдесят, перешел опять на ту сторону,
по которой шла Соня, догнал ее и пошел за ней, оставаясь в пяти шагах расстояния.
Никого на лестнице! Под воротами тоже. Быстро
прошел он подворотню и повернул налево
по улице.
«Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца
по улицам нищими
ходят!» Детей всех бьет, те плачут.
Раскольников вышел в решительном смущении. Смущение это все более и более увеличивалось.
Сходя по лестнице, он несколько раз даже останавливался, как будто чем-то внезапно пораженный. И, наконец, уже на
улице, он воскликнул...
По улицам Слона водили,
Как видно напоказ —
Известно, что Слоны в диковинку у нас —
Так за Слоном толпы зевак
ходили.
Смотри, нельзя
по улице пройти...
Уже
по улицам свободным
С своим бесчувствием холодным
Ходил народ.
Извозчики все повеселели, скачут
по улицам, кричат друг другу: «Барин приехал, барин приехал…» Половые в трактирах тоже сияют, выбегают на
улицу, из трактира в трактир перекликаются: «Барин приехал, барин приехал!» Цыгане с ума
сошли, все вдруг галдят, машут руками.
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел
по улице, и, когда
проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая
по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На
улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись,
ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу,
по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
— Это ведь все равно как голой
по улице ходить.
Была минута, когда он охаял этот город, но ему очень нравилось
ходить по историческим
улицам города, и он чувствовал, что Париж чему-то учит его.
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом в
улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были,
по Брюсову, «в фартуках белых». Он узнал их
по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
До вечера
ходил и ездил
по улицам Парижа, отмечая в памяти все, о чем со временем можно будет рассказать кому-то.
Толпа
прошла, но на
улице стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали
по булыжнику подковы лошадей, шаркали
по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот дома вылезла черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий в сером измятом пыльнике.
Шел Самгин осторожно, как весною
ходят по хрупкому льду реки, посматривая искоса на запертые двери, ворота, на маленькие, онемевшие церкви. Москва стала очень молчалива, бульвары и
улицы короче.
Медник неприятно напомнил старого каменщика, который подбадривал силача Мишу или Митю ломать стену.
По другой стороне
улицы прошли двое — студент и еще кто-то; студент довольно громко говорил...
Были вызваны в полицию дворники со всей
улицы, потом, дня два, полицейские
ходили по домам, что-то проверяя, в трех домах произвели обыски, в одном арестовали какого-то студента, полицейский среди белого дня увел из мастерской, где чинились деревянные инструменты, приятеля Агафьи Беньковского, лысого, бритого человека неопределенных лет, очень похожего на католического попа.
По ночам Самгин
ходил гулять, выбирая поздний час и наиболее спокойные, купеческие
улицы, чтоб не встретить знакомых.
Но как раз в это время
по улице проходил К. Г. Бекман, врач городской полиции, который и констатировал, что Зотова убита выстрелом в затылок и что с момента смерти
прошло уже не меньше двух часов.
«Короче, потому что быстро
хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет
по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
Прошел мимо плохонького театра, построенного помещиком еще до «эпохи великих реформ», мимо дворянского собрания, купеческого клуба, повернул в широкую
улицу дворянских особняков и нерешительно задержал шаг, приближаясь к двухэтажному каменному дому, с тремя колоннами
по фасаду и с вывеской на воротах: «Белошвейная мастерская мадам Ларисы Нольде».
Ветер нагнал множество весенних облаков, около солнца они были забавно кудрявы, точно парики вельмож восемнадцатого века.
По улице воровато бегали с мешками на плечах мужики и бабы, сновали дети, точно шашки, выброшенные из ящика. Лысый старик, с козлиной бородой на кадыке,
проходя мимо Самгина, сказал...
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего.
По улицам машинным шагом
ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано
по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
— Обожаю Москву! Горжусь, что я — москвич! Благоговейно — да-с! —
хожу по одним
улицам со знаменитейшими артистами и учеными нашими! Счастлив снять шапку пред Васильем Осиповичем Ключевским, Толстого, Льва — Льва-с! — дважды встречал. А когда Мария Ермолова на репетицию едет, так я на колени среди
улицы встать готов, — сердечное слово!
Бальзаминов. Сколько бы я ни прослужил: ведь у меня так же время-то идет, зато офицер. А теперь что я? Чин у меня маленький, притом же я человек робкий, живем мы в стороне необразованной, шутки здесь всё такие неприличные, да и насмешки… А вы только представьте, маменька: вдруг я офицер, иду
по улице смело; уж тогда смело буду
ходить; вдруг вижу — сидит барышня у окна, я поправляю усы…
Бальзаминов. Ах, маменька, не мешайте! Представьте, маменька, я, бедный молодой человек,
хожу себе
по улице, и вдруг что же? И вдруг теперь поеду в коляске! И знаете, что мне в голову пришло? Может быть, за Пеженовой сад отдадут в приданое: тогда можно будет забор-то разгородить, сады-то у них рядом, и сделать один сад. Разных беседок и аллей…
— Да вот долго нейдут что-то, не видать, — сказала она монотонно, глядя на забор, отделявший
улицу от двора. — Я знаю и шаги их;
по деревянной мостовой слышно, как кто идет. Здесь мало
ходят…
Тишина идеальная;
пройдет разве солдат какой-нибудь
по улице или кучка мужиков, с топорами за поясом. Редко-редко заберется в глушь разносчик и, остановясь перед решетчатым забором, с полчаса горланит: «Яблоки, арбузы астраханские» — так, что нехотя купишь что-нибудь.
Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый
проходил он взад и вперед
по комнате; на заре ушел из дома,
ходил по Неве,
по улицам, Бог знает, что чувствуя, о чем думая…
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и
проходя в пятый раз
по одним и тем же
улицам и опять не встречая живой души. — Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»
Козлов по-вчерашнему
ходил, пошатываясь, как пьяный, из угла в угол, угрюмо молчал с неблизкими и обнаруживал тоску только при Райском, слабел и падал духом, жалуясь тихим ропотом, и все вслушивался в каждый проезжавший экипаж
по улице, подходил к дверям в волнении и возвращался в отчаянии.
Они
прошли по лавкам. Вера делала покупки для себя и для Марфеньки, так же развязно и словоохотливо разговаривая с купцами и с встречными знакомыми. С некоторыми даже останавливалась на
улице и входила в мелочные, будничные подробности, зашла к какой-то своей крестнице, дочери бедной мещанки, которой отдала купленного на платье ей и малютке ситцу и одеяло. Потом охотно приняла предложение Райского навестить Козлова.
Райский вошел в переулки и
улицы: даже ветер не
ходит. Пыль, уже третий день нетронутая, одним узором от проехавших колес лежит
по улицам; в тени забора отдыхает козел, да куры, вырыв ямки, уселись в них, а неутомимый петух ищет поживы, проворно раскапывая то одной, то другой ногой кучу пыли.
Он медленно ушел домой и две недели
ходил убитый, молчаливый, не заглядывал в студию, не видался с приятелями и бродил
по уединенным
улицам. Горе укладывалось, слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
Выйдя, я тотчас пустился отыскивать квартиру; но я был рассеян, пробродил несколько часов
по улицам и хоть зашел в пять или шесть квартир от жильцов, но уверен, что мимо двадцати
прошел, не заметив их.
Она вышла. Я поспешно и неслышно
прошел в кухню и, почти не взглянув на Настасью Егоровну, ожидавшую меня, пустился через черную лестницу и двор на
улицу. Но я успел только увидать, как она села в извозчичью карету, ожидавшую ее у крыльца. Я побежал
по улице.
Выйдя на
улицу, я повернул налево и пошел куда попало. В голове у меня ничего не вязалось. Шел я тихо и, кажется,
прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили
по плечу. Обернулся и увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое, было в ее сияющем взгляде.
— «О, лжешь, — думал я, — хвастаешь, а еще полудикий сын природы!» Я сейчас же вспомнил его: он там ездил с маленькой каретой
по городу и однажды целую
улицу прошел рядом со мною, прося запомнить нумер его кареты и не брать другой.
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами
улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь
по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы ничего худого им не делаем. В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много народа толпилось,
ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были дети за спиной или за пазухой.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей;
улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы
прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противоположную от Столовой горы сторону,
по причине знаменитых ветров, падающих с этой горы на город и залив.