Неточные совпадения
Их деды — попы, мелкие торговцы, трактирщики, подрядчики, вообще — городское мещанство, но их отцы
ходили в народ, судились
по делу 193-х, сотнями сидели в
тюрьмах, ссылались в Сибирь, их детей мы можем отметить среди эсеров, меньшевиков, но, разумеется, гораздо больше среди интеллигенции служилой, то есть так или иначе укрепляющей структуру государства, все еще самодержавного, которое в будущем году намерено праздновать трехсотлетие своего бытия.
Я обогнул утес, и на широкой его площадке глазам представился ряд низеньких строений, обнесенных валом и решетчатым забором, — это
тюрьма.
По валу и на дворе
ходили часовые, с заряженными ружьями, и не спускали глаз с арестантов, которые, с скованными ногами, сидели и стояли, группами и поодиночке, около
тюрьмы. Из тридцати-сорока преступников, которые тут были, только двое белых, остальные все черные. Белые стыдливо прятались за спины своих товарищей.
— В
тюрьме, куда меня посадили, — рассказывал Крыльцов Нехлюдову (он сидел с своей впалой грудью на высоких нарах, облокотившись на колени, и только изредка взглядывал блестящими, лихорадочными, прекрасными, умными и добрыми глазами на Нехлюдова), — в
тюрьме этой не было особой строгости: мы не только перестукивались, но и
ходили по коридору, переговаривались, делились провизией, табаком и
по вечерам даже пели хором.
Наши поселенцы стали
ходить сюда на заработки лишь с 1886 г., и, вероятно,
по собственному почину, так как смотрители
тюрем всегда больше интересовались кислою капустой, чем морскою.
По воспоминаниям людей, знавших его, он всегда
ходил в
тюрьму и
по улицам с палкой, которую брал с собой для того только, чтобы бить людей.
Летом 1890 г. в Рыковской
тюрьме содержалась женщина свободного состояния, обвиняемая в поджоге; сосед ее
по карцеру, арестант Андреев, жаловался, что
по ночам ему мешают спать конвойные, которые то и дело
ходят к этой женщине и шумят.
Больных, обращавшихся за медицинскою помощью в 1889 г., было 11309; но так как большинство каторжных в летнее время живет и работает далеко вне
тюрьмы, где лишь при больших партиях находятся фельдшера, и так как большинство поселенцев, за дальностью расстояния и
по причине дурной погоды, лишено возможности
ходить и ездить в лазареты, то эта цифра касается главным образом той части населения, которое живет в постах, вблизи врачебных пунктов.
Всякие предосторожности, обман начальства, взломы, подкопы и т. п. нужны бывают только тому меньшинству, которое сидит в кандальных, в карцерах и в Воеводской
тюрьме, и, пожалуй, тем еще, кто работает в руднике, где почти
по всей линии от Воеводской
тюрьмы до Дуэ стоят и
ходят часовые.
Когда
проходишь по площади, то воображение рисует, как на ней шумит веселая ярмарка, раздаются голоса усковских цыган, торгующих лошадьми, как пахнет дегтем, навозом и копченою рыбой, как мычат коровы и визгливые звуки гармоник мешаются с пьяными песнями; но мирная картина рассеивается в дым, когда слышишь вдруг опостылевший звон цепей и глухие шаги арестантов и конвойных, идущих через площадь в
тюрьму.
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то, что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди за народ страдают, в
тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые
ходят ночью, одни,
по грязи,
по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена Васильевна
по тучности своей не могла быстро
ходить, и когда они вышли из ворот
тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко.
Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что
по его приговору или решению сидят сейчас сотни, тысячи оторванных от семей несчастных в одиночных
тюрьмах, на каторгах,
сходя с ума и убивая себя стеклом, голодом, знает, что у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей, жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов, сыновей, мужей, братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может быть очень добрый и чувствительный человек.
Мы верим в то, что уголовный закон Ветхого Завета: око за око, зуб за зуб — отменен Иисусом Христом и что
по Новому Завету всем его последователям проповедуется прощение врагам вместо мщения, во всех случаях без исключения. Вымогать же насилием деньги, запирать в
тюрьму,
ссылать или казнить, очевидно, не есть прощение обид, а мщение.
И потому даже и в этом случае выгоднее рисковать тем, что меня
сошлют, запрут в
тюрьму и даже казнят, чем тем, что
по моей же вине я проживу всю жизнь в рабстве у дурных людей, могу быть разорен вторгнувшимся неприятелем, им по-дурацки искалечен и убит, отстаивая пушку, или никому не нужный клочок земли, или глупую тряпку, называемую знаменем.
— Знакомимся с ужасами женской доли… Мне только здесь стал воочию понятен Некрасов и Писемский. Представьте себе, вот сейчас в садике сидит красавица женщина, целиком из «Горькой судьбины», муж из ревности убил у нее младенца и сам повесился в
тюрьме… Вот она и размыкивает горе, третий год
ходит по богомольям…
Они ни в чем не успели; их скоро смирили, 130 человек повесили, 140 били кнутом и
сослали, до 2000 разослали
по разным городам в
тюрьмы (Устрялов, том III, стр. 178).
Врешь, нагоню, уморю в
тюрьме! — говорил Мановский,
ходя взад и вперед
по комнате, потом вдруг вошел в спальню, там попались ему на глаза приданые ширмы Анны Павловны; одним пинком повалил он их на пол, в несколько минут исщипал на куски, а вслед за этим начал бить окна, не колотя
по стеклам, а ударяя
по переплету, так что от одного удара разлеталась вся рама.
Мы, делать нечего, согласились, те тоже. Стали старики судить, Иван с ними. Те говорят: «Мы с ними в партии шли. На майдане купили, деньги отдали, из
тюрьмы вызволяли». Мы опять свое: «Верно, господа, так. А зачем вы их потеряли? Мы с ними, может, тысячу верст
прошли не на казенных хлебах, как вы.
По полсутки под окнами клянчили. Себя не жалели. Два раза чуть в острог не попали, а уж им-то без нас верно, что не миновать бы каторги».
«Ты мне, говорит, в
тюрьме за мужа был. Купил ты меня, да это все равно. Другому бы досталась, руки бы на себя наложила. Значит, охотой к тебе пошла… За любовь твою, за береженье в ноги тебе кланяюсь… Ну, а теперь, говорит, послушай, что я тебе скажу: когда я уже из
тюрьмы вышла, то больше
по рукам
ходить не стану… Пропил ты меня в ту ночь, как мы в кустах вас дожидались, и другой раз пропьешь. Ежели б старики рассудили тебе отдать, только б меня и видели…»
Прошел как-то
по тюрьме говор: Безрукого, мол, покаянника опять в острог приведут.
— Не-ет… опять же и это… кто знает! Может, и не сумасшедший, — сказал опять Меркурий как-то уклончиво. — Собственно, держат его в одиночке за непризнание властей, за грубость. Полицместер ли, кто ли придет, хоть тут сам губернатор приходи, — он и ему грубость скажет. Все свое: «беззаконники да слуги антихристовы!» Вот — через это самое… А то раньше свободно он
ходил по всей даже
тюрьме без препятствий…
В одежде, в которой никто в
тюрьме меня не видел, с паспортом в кармане, мне стоило еще остричь буйные волосы и сбрить бороду — и я мог бы безопасно
ходить по улицам Тобольска…
А я
хожу по комнате и не могу явить себе Петра Васильева, как он, прихрамывая, зашагает с полицейскими в
тюрьму.
К тому же целые сословия подвергались эпидемической дури — каждое на свой лад; например, одного человека в латах считали сильнее тысячи человек, вооруженных дубьем, а рыцари
сошли с ума на том, что они дикие звери, и сами себя содержали
по селлюлярному [одиночному.] порядку новых
тюрем в укрепленных сумасшедших домах
по скалам, лесам и проч.
Но и для нас
проходит время надгробных речей
по России, и мы говорим с вами: «В этой мысли таится искра жизни». Вы угадали ее, эту искру, силою вашей любви; но мы, мы ее видим, мы ее чувствуем. Эту искру не потушат ни потоки крови, ни сибирские льды, ни духота рудников и
тюрем. Пусть разгорается она под золою! Холодное, мертвящее дуновение, которым веет от Европы, может ее погасить.
Катя шла
по набережной и вдруг встретилась — с Зайдбергом, — с начальником жилотдела, который ее отправил в
тюрьму. Такой же щеголеватый, с тем же самодовольно извивающимся, большим ртом и с видом победителя. Катя покраснела от ненависти. Он тоже узнал ее, губа его высокомерно отвисла, и он
прошел мимо.
— Не то, — сказал он, — а здесь главное on est très serré pour la police [много притеснений со стороны полиции (франц.).], вот что. Здесь
по этим республиканским законам вам не позволяют петь, а в Италии вы можете
ходить сколько хотите, никто вам слова не скажет. Здесь ежели захотят вам позволить, то позволят, а не захотят, то вас в
тюрьму посадить могут.
Кто больше человек и кто больше варвар: тот ли лорд, который, увидав затасканное платье певца, с злобой убежал из-за стола, за его труды не дал ему мильонной доли своего состояния и теперь, сытый, сидя в светлой покойной комнате, спокойно судит о делах Китая, находя справедливыми совершаемые там убийства, или маленький певец, который, рискуя
тюрьмой, с франком в кармане, двадцать лет, никому не делая вреда,
ходит по горам и долам, утешая людей своим пением, которого оскорбили, чуть не вытолкали нынче и который, усталый, голодный, пристыженный, пошел спать куда-нибудь на гниющей соломе?
После того как место парка около беседки-тюрьмы было приведено в порядок и сама беседка тщательно вычищена, князь Сергей Сергеевич сам осмотрел окончательные работы и приказал оставить дверь беседки отворенной. Вернувшись к себе, он выпил свое вечернее молоко и сел было за тетрадь хозяйственного прихода-расхода. Но долго заниматься он не мог. Цифры и буквы прыгали перед его глазами. Он приказал подать себе свежую трубку и стал
ходить взад и вперед
по своему кабинету.
По прибытии в полицейскую префектуру Николая Герасимовича повели
по тем мытарствам, которые должен
пройти каждый арестованный до заключения его в
тюрьму.
—
По указу его императорского величества, — читал мировой свое решение. Дело было в том, что эта самая женщина,
проходя мимо гумна помещика, унесла полснопа овса. Мировой судья приговорил ее к двум месяцам
тюрьмы. Тут же сидел тот самый помещик, у которого был украден овес. Когда судья объявил перерыв, помещик подошел к судье и пожал ему руку. Судья что-то поговорил с ним. Следующее дело было дело о самоваре… Потом о порубке.
Перевернуло это дело и старого Дукача, которого, при добрых старых порядках, целые три года судили и томили в
тюрьме по подозрению, что он умышленно убил племянника, а потом, как неодобренного в поведении односельцами, чуть не
сослали на поселение. Но дело кончилось тем, что односельцы смиловались и согласились его принять, как только он отбудет в монастыре назначенное ему церковное покаяние.
— Что же касается нарушенного вами правила,
по которому нельзя делать ни надписей, ни рисунков на стенах нашей
тюрьмы, то и оно не менее логично.
Пройдут годы, на вашем месте окажется, быть может, такой же узник, как и вы, и увидит начертанное вами, — разве это допустимо! Подумайте! И во что бы, наконец, превратились стены нашей
тюрьмы, если бы каждый желающий оставлял на них свои кощунственные следы!