Неточные совпадения
— Ведь я младенец сравнительно с другими, — уверял он Галактиона, колотя себя в грудь. — Ну, брал… ну, что же из этого? Ведь по грошам брал, и даже стыдно вспоминать, а кругом воровали на сотни тысяч. Ах, если б я только мог рассказать все!.. И все они правы, а я вот сижу. Да это что… Моя песня спета. Будет, поцарствовал. Одного бы только желал, чтобы меня выпустили на
свободу всего на одну неделю: первым делом
убил бы попа Макара, а вторым — Мышникова. Рядом бы и положил обоих.
Они далеки еще до того, чтобы понять наши потребности, и едва ли есть какая-нибудь возможность втолковать им, что каторжных ловят, лишают
свободы, ранят и иногда
убивают не из прихоти, а в интересах правосудия; они видят в этом лишь насилие, проявление зверства, а себя, вероятно, считают наемными убийцами.
Я
убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную
свободу мою.
— Это всё равно. Обман
убьют. Всякий, кто хочет главной
свободы, тот должен сметь
убить себя. Кто смеет
убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет
свободы; тут всё, а дальше нет ничего. Кто смеет
убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал.
Один
убил по бродяжничеству, осаждаемый целым полком сыщиков, защищая свою
свободу, жизнь, нередко умирая от голодной смерти; а другой режет маленьких детей из удовольствия резать, чувствовать на своих руках их теплую кровь, насладиться их страхом, их последним голубиным трепетом под самым ножом.
И вот, с одной стороны, люди, христиане по имени, исповедующие
свободу, равенство, братство, рядом с этим готовы во имя
свободы к самой рабской, униженной покорности, во имя равенства к самым резким и бессмысленным, только по внешним признакам, разделениям людей на высших, низших, своих союзников и врагов, и во имя братства — готовы
убивать этих братьев [То, что у некоторых народов, у англичан и американцев, нет еще общей воинской повинности (хотя у них уже раздаются голоса в пользу ее), а вербовка и наем солдат, то это нисколько не изменяет положения рабства граждан по отношению правительств.
Те люди, которые однажды, растроганные общей чистой радостью и умиленные светом грядущего братства, шли по улицам с пением, под символами завоеванной
свободы, — те же самые люди шли теперь
убивать, и шли не потому, что им было приказано, и не потому, что они питали вражду против евреев, с которыми часто вели тесную дружбу, и даже не из-за корысти, которая была сомнительна, а потому, что грязный, хитрый дьявол, живущий в каждом человеке, шептал им на ухо: «Идите.
Я — молчу, а несказанно рад; для меня это
свобода от всего, что тяготило душу, а главное — от дорогого тестя. Дома — радость Ольгина; плачет и смеётся, милая, хвалит меня и ласкает, словно я медведя
убил.
— Учиться? Не в этом дело-с, сударь вы мой!
Свободы нет, вот что! Ведь у меня какая жизнь? В трепете живу… с постоянной оглядкой… вполне лишен
свободы желательных мне движений! А почему? Боюсь… Этот кикимора учитель в газетах пишет на меня… санитарный надзор навлекает, штрафы плачу… Постояльцы ваши, того гляди, сожгут,
убьют, ограбят… Что я против них могу? Полиции они не боятся… Посадят их — они даже рады — хлеб им даровой.
— Что она мне —
свобода?
Убил я и свободен? Украл и свободен?
И вы, вы все, которым столько раз
Я подносил приятельскую чашу, —
Какая буря в даль умчала вас?
Какая цель
убила юность вашу?
Я здесь один. Святой огонь погас
На алтаре моем. Желанье славы,
Как призрак, разлетелося. Вы правы:
Я не рожден для дружбы и пиров…
Я в мыслях вечный странник, сын дубров,
Ущелий и
свободы, и, не зная
Гнезда, живу, как птичка кочевая.
Она «за
свободу чувства», как говорит она, и совершенно искренно стоит за эту
свободу, не понимая, что это такое; притом же Лидинька не
убила, не уворовала вещи какой-нибудь, словом, не сделала ничего такого, что на условном языке называется «подлостью».
Отчего не
убить старушонку-процентщицу — так себе, «для себя», чтоб только испытать страшную радость
свободы? Какая разница между жертвою жизнью в пользу человечества и какою-нибудь сладострастною, зверскою шуткою? Отчего невозможно для одного и того же человека изнасиловать малолетнюю племянницу г-жи Ресслих и все силы свои положить на хлопоты о детях Мармеладовой? Для чего какая-то черта между добром и злом, между идеалом Мадонны и идеалом содомским?
Всякий, кто хочет главной
свободы, тот должен сметь
убить себя.
Там, в Маньчжурии, я про это читал, но все было далеким, трудно-вообразимым. Здесь впервые широко развернулось перед глазами то, о чем я читал, вдруг стало видно глубоко вдаль, и сделалось ясно, что за два года нашего отсутствия, в России, действительно, родилась светлая
свобода. Ее могли теперь бить, душить, истязать. Но, раз рожденная, она была бессмертна.
Убить и положить ее в гроб было уже невозможно.
Невозможно выработать рациональное понятие о
свободе, всякое рациональное определение ее
убивает.
— Но я не могу выносить принуждений, — страстно возразил мальчик, — а военная служба не что иное, как постоянное принуждение, каторга! Всем повинуйся, никогда не имей собственной воли, изо дня в день покоряйся дисциплине, неподвижно застывшей форме, которая
убивает малейшее самостоятельное движение. Я не могу больше переносить этого! Все мое существо рвется к
свободе, к свету и жизни. Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на привязи: я задыхаюсь, я умираю.
А когда в один скверный день избалованный зверь разорвет свою цепочку, вырвется на
свободу и растерзает нас самих и наших ближних — мы изумляемся до столбняка и не верим: да мыслимо ли, чтобы сын мог
убить мать и сестер?
Допустим, что он
убивает всех надзирателей, ломает все двери и выбирается на двор — быть может, он думает, что он уже на
свободе?